Атаман Разин трижды обнял знатного мурзу, отдал грамоту и напутствовал в дорогу:
– Коль сам пришел, не с бою взят, то служи, Асан, честно! Ходи под Богом, и он тебя защитит, а я о тебе озабочусь, когда собьем с Москвы зловредных бояр и поместных! Ну, Максимка, давай на лихой случай и мы простимся! Храни тебя Бог, а пуще того сам стерегись шальной пули и предательского удара сабли…
Атаман обнял Осипова, тот отступил на шаг, поклонился, и они с Асаном вышли из шатра. Более встретиться им так и не дал Господь случая…[9 - После поражения С. Разина под Синбирском боярские сыщики кинулись искать Асана Карачурина, но он, узнав об этом, скрылся. Есть запись от 1693 года, через двадцать с лишним лет, что Асан сбежал «и поныне пропал безвестно».]
Проводив их, атаман будто вспомнил о сотнике Хомутове, улыбнулся дружески. Темно-карие глаза и то, показалось Михаилу, посветлели.
Видно было, что рад Степан Тимофеевич первой удаче под Синбирском, рад переходу на его сторону синбирского острога со стрельцами, рад, что ширится общее противобоярское движение. Атаман присунулся поближе к Хомутову, дружески похлопал его по плечу, поблагодарив, таким образом, за помощь во взятии Синбирска. Потом все с той же теплотой, по-домашнему, с открытой улыбкой, негромко сказал то, о чем, похоже, думал не только что:
– Вона, сотник, видишь, откель народ к нам службу править сходится? Скоро вся Русь черная на боярство вздыбится!
– А отчего это, Степан Тимофеевич, у Асанки щека рублена?
– Сказывает, служил он в рейтарах, а как ехал к нам со своими содругами, черемисы его отряд в лесу подстерегли. Покудова разобрались, его и хватили саблей. Малость голову вовсе не срубили! Так что я тебе хотел сказать, Мишка? Твои пешие самаряне славно воевали, помогли Синбирск добыть, а теперь пущай на своем струге плывут к Самаре.
Михаила Хомутова даже в жар кинуло! Он удивленно поднял глаза на Степана Тимофеевича, и голос даже дрогнул:
– Отчего же… Неужто чем не потрафили, батюшка атаман? Скажи, поправим дело!
– Не о том ты подумал, сотник! – успокоил его атаман. – Через день-два у меня здеся, под Синбирском, будет и десять, и пятнадцать тысяч, а то и поболе. А Самара за спиной одна и в малом числе ратных людишек, ты это возьми в разум! Да не на печке сидеть я их отсылаю. А надобно взять сотню стрельцов добрых и в Усолье крепкий стан устроить. Да заодно и тамошних жителей до того стана собрать, солеваров тех же, и обучать их ратному делу без мешкотни, потому как мне надобен крепкий тыл за спиной! А кого из Самары послать на Усолье – смотри сам, ты тамошних командиров лучше знаешь. Уразумел, Мишка?
Михаил Хомутов успокоился после недавнего испуга, подумал и предложил своего доброго сотоварища:
– Тогда пошлем сотника Ивашку Балаку с его стрельцами. Добрая закваска будет для солеваров и работных людей с окрестных промысловых угодий Макарьевского Желтоводского монастыря. Немало крепких молодцев и на починках[10 - Починки – распаханные, прежде не использованные земли, чаще всего в лесу.] теперь работает.
– Видишь, ты и сам все враз ухватил, – улыбнулся снова атаман. – Тут твои самаряне затеряются в таком многотысячном скопище, а там они каждый на виду будут. Сам с конными покудова оставайся, конных у меня мало. А пеших ныне же и отправь. И пущай тот Ивашка… как, бишь, его кличут?
– Ивашка Балака, батюшка атаман, – напомнил Михаил.
– Тот Ивашка Балака пущай тут же почнет крепить острог в Усолье. Да за Переволокой доглядывать надобно. Ежели будут нарочные с Дона альбо из Астрахани, чтоб держал подменных лошадей, слать к нам гонцов.
– Ныне же все исполним, батюшка атаман, – Михаил поднялся на ноги. – А за Усолье будь спокоен, встанем на Жигулях и у Переволоки крепко, – он поклонился атаману и вышел из шатра.
В стане, а самаряне разместились в углу города, близ частокола, его с расспросами встретили самарские стрельцы – всем хотелось знать, что надумал атаман на нынешний день?
– На нынешний день тебе, брат Игнат, – обратился Михаил Хомутов к Говорухину, который немного поправился от ранения благодаря стараниям лекаря, присланного атаманом Разиным, – на своем струге с нашими пешими самарянами плыть к дому. Так повелел Степан Тимофеевич.
Все разом смолкли, не веря ушам своим. Игнат опомнился первым, поморщился от боли в плече, крякнул:
– Не лягается надолба[11 - Надолба – невысокий столб, врытый в землю.], да и не везет! Что-то я в ум не возьму, Миша, отчего так Степан Тимофеевич повелел?
Михаил Хомутов пояснил, что есть атаманово поручение укрепить Усолье как ближний тыл всего войска под Синбиром. Лица у самарян прояснились, атаман доволен их службой и доверяет столь важное дело.
– Это разумно! Не худо, что просвира[12 - Просвира – белый круглый хлебец, употребляемый в обрядах православного богослужения.] с полпуда, поднатужимся да и сладим! – улыбнулся через силу Игнат Говорухин. – Сказывал мне дед, что словом и комара не убьешь, надобна дубинка! Вытешем мы в подмогу атаману добрую дубинку и на Усе ею почнем помахивать. Так нынче нам и идти?
– Да, – подтвердил Михаил, – лучше теперь же, перекусив на берегу, да и сплывайте. А нам, кто на конях, покудова Степан Тимофеевич повелел оставаться при войске. Ты, Игнат, передай Ивашке Балаке атаманово слово, чтоб радел он со старанием! И скажи ему, что атаман велел быть Ивашке Балаке на Усолье за старшего. А сам покудова лечись, на ноги вставай да в Самаре за местными знатными людишками догляд держи, чтоб какой порухи нашему делу не случилось. В подмогу тебе там будут Аникей Хомуцкий с товарищами. Да вот еще просьба – передай нашим женкам, что мы живы и здоровы, а про пленение Никиты Паране не сказывай, убиваться с горя станет. Это ей при детишках ни к чему.
– Передам, Миша. Плечо бито пулей, но голова не дырявая, – пошутил самарский Волкодав. И к своим пешим стрельцам: – Теперь в час обед сготовить и – в струги! – Игнат осторожно вздохнул – возвращаются они в родной город, а шестерых товарищей оставили на здешнем погосте. И то хорошо, что местный священник сотворил над ними глухую исповедь, а то впору хоронить как нехристей, без соборования по православному обычаю…
* * *
После обеда Михаил Хомутов вместе с Никитой Кузнецовым, проводив отплывающий струг самарских пеших стрельцов, постояли над обрывом, глядя на Волгу, на чаек, которые носились над волнами, на струг с поднятым парусом – дул ветер, хотя и не в корму, но парусом самаряне ухватили его. Вспомнили домашних, малость взгрустнули оба.
– Параня теперь печалится, – проговорил Никита, стиснув на груди до сих пор ноющие после дыбы руки, – только из одного похода воротились, да сразу же в другой! А перед тем долгий кизылбашский плен. Малые дочурки вовсе меня в лицо не знают. Параня ругает: «Есть ли у меня муж, ай нету его вовсе?» – А я ей: «А от кого у тебя детишки завелись? Ежели от домового – избу спалю, чтоб его прогнать вон от чужой жены!» – А она же в ответ: «Палил уже Еремка! Мало согрелся у одного пожарища, на новом еще хочешь спину погреть?» – Ну что ты ей в ответ скажешь? Кругом виноват, она правду говорит, житье стрелецкое, особенно в такое смутное время, не одни пряники в руки идут, иной раз и куст крапивы приходится голыми руками хватать… Какое счастье, что и на этот раз удачливо из пытошной Тимошка меня вытащил! А что лицо в синяках, так до Самары заживет!
Михаил улыбнулся, глаза повеселели, сказал с нежностью в голосе, какой Никита давно уже не слышал от своего кума: сотник крестил у него первенца, сына Степку.
– А у меня в доме тоже свой «домовой», в юбке, правда, завелся, – и глянул сбоку на Никиту, – не иначе твоя Параня ей присоветовала ко мне пойти в жилички?
Никита и сам об этом думал, но вслух сказал иное, чтобы не обидеть сотника:
– Да куда же ей, бедолаге, было деваться, Миша? Только из такого же почти кизылбашского плена вырвалась с казаками Степана Тимофеевича, от дома за тысячу верст, да еще беглая из монастыря. Душа у нее светлая, к добру отзывчивая, и ей еще жить да жить на белом свете. Авось и счастье к вам придет, детишки народятся. А с детишками, что и с тараканами, в дому покою не видать! Вона мой малец Стенька, твой крестник, ежели я дома, на шаг не отстает. Параня иной раз, видя, что я на двор по нужде пошел, хватает Стеньку за рубаху, вопрошает: «Ты куда, пострел?» А пострел ей в ответ: «Где тятька, там и я!»
Михаил погрустнел лицом, негромко отозвался на веселые слова друга, вновь выказал свою печаль по рано погибшей Аннушке:
– До детишек покудова далеко у нас, Никита… Знаешь, Луша славная и душой сугревная, а гляжу ей в лицо, и оно будто двоится передо мною… рядом другое всплывает, Аннушки покойной. Да и Луша, мне кажется, иной раз смотрит на меня, а будто и нет меня рядом с нею… Может, о доме своем тоскует, о когда-то брошенных родичах. Как знать, может, у нее на сердце уже был кто-то близкий, любимый… А иной раз и мне чудится в ее глазах тоска по мужской ласке, и в ту пору… – и, не договорив, Михаил Хомутов вдруг резко повернулся: от стругов у волжского берега к острогу склоном, опираясь на толстый посох, поднимался батюшка Ларион, тот, которым Михаил так интересовался.
– Погоди-ка, Никита, я с батюшкой поговорю. Неужто обознался я? Ты побудь здесь, его не смущай. Может, он не схочет, чтоб его опознавали все, потому так скрывает свое прошлое!
– Иди, Миша, я тут на травке посижу, погрущу о детишках, – негромко ответил Никита. Он все еще смотрел на уходящий струг да слушал, как изредка за спиной из кремля равномерно била одинокая пушка, словно воевода Милославский не из осады отстреливался, а часы сверял по пушечной стрельбе.
Михаил Хомутов спустился навстречу батюшке, которого все здесь звали попом Ларионом, подошел, поклонился и негромко сказал:
– Благослови перед сражениями меня, батюшка Павел, авось роковая пуля и мимо свистнет.
У батюшки на посохе рука резко дернулась, серые глаза зорко глянули в лицо сотника, густые брови сдвинулись к тонкому переносью. Он сделал было движение перекинуть посох из руки в руку…
«Пистоль выхватить хочет», – догадался Михаил и упредил батюшку, чтоб не случилось какого недоразумения:
– Не полошись, батюшка Павел, не от боярского альбо от синодского сыска я здесь. Как ехал по делам службы из Самары в Москву, видел вас, батюшка, в Коломенском соборе в бытность вашу тамошним епископом. В Коломне у сродственников на отдых останавливался. В Преображеньев день господень был в соборе к торжественной службе. Потому и запомнил, хотя и признал не сразу. Но некоторые в стане казаков знают вас, батюшка, не под именем Лариона, а под настоящим именем. Так, бывший воеводский денщик Тимошка, сказывая, что вы приводили его к присяге, назвал вас истинным именем… А я здесь у Степана Тимофеевича в сотниках над самарянами.
Батюшка Павел успокоился, кивнул головой, благословил Михаила крестным знамением и дал поцеловать большой крест.
– Зрил и я тебя, сыне, на битве с боярскими псами! Приметил, потому и поверил, что не от сыску синодского ты здесь. Но моего имени никому не открывай, потому как только сам атаман его знает, да его самые доверенные люди.
Михаил Хомутов очень удивился такому предупреждению.
– Отчего же, батюшка… Ларион? И что с вами такое приключилось, что из епископов…
– В воровского попа преобразился, аки пес бешеный с саблей ношусь по полю и детей боярских секу своеручно? Так ты хотел сказать, сын мой? – и бывший коломенский епископ снова нахмурил полуседые брови.
Михаила Хомутова даже в краску бросило от слов священника, и он отрицательно покачал головой.
– Нет, не воровским попом я вас хотел назвать, батюшка Ларион! Потому как и себя я отношу не к воровским сотникам! Но достойным человеком, вставшим за честь воеводой погубленной женки! Стало быть, и у вас, батюшка, были к тому важные причины, что пошли вы супротив боярства и церковной власти? Но коль то тайна, нешто могу я о том допытываться?
Батюшка Павел склонил голову с длинными, наполовину седыми волосами, медленно огляделся, нет ли кого поблизости, сказал:
– Давай и мы сядем, аки твой друг вона на бережку сидит, за стругом вослед мыслями поспевает к родному очагу… Вот так, а то и ноги покой просят по старости лет моих…