И рассказал батюшка Павел неспешно, то и дело останавливаясь, чтобы припомнить что-то или нечто опустить:
– Я был обучен на церковных книгах старого письма, а потому нововведения патриарха Никона не восприемлю всем разумом. К тому же и сам Никон куда как не святостью полон, мыслями из одной крайности в другую метался. Сам он, будучи митрополитом Новгородским, а потом и первое время патриархом, тако же крестился двумя перстами! А ныне фигой тычет себе в лоб! – выкрикнул, не сдержавшись, батюшка Павел, но тут же умолк, малость притушил в себе гнев.
– О том я ему не единожды укоры ставил, вот он и осатанился на меня до истинного безумства! А еще невзлюбил он меня, что встал я за отцовские святыни! Наши предки, святые отцы, так молились, как в старых книгах писано, и тем спаслись от ухищрений диавола, Господу стали угодниками, прославились на Руси дивными чудесами! А теперь со слов Никона мирянам говорят, что надобно им молиться не так! Неужто им сызнова восстать со смертного ложа и почать молиться, аки Никон наущает? – Батюшка Павел пожал плечами и негромко рассмеялся, словно святые всей Руси и вправду встали, вышли из своих каменных склепов и белой вереницей неспешно побрели к собору, на ходу под звон колоколов осеняя себя троеперстными крестами.
– Потому все истинно верующие и приняли муки, встав за веру, преданную Никоном и его лизоблюдами! Истинным православным христианам подобает умирать за един «аз», его же окаянный Никон выбросил из символа в том месте, где же глаголется о Сыне Божием Иисусе Христе: «Рождена, а не сотворена!» – и батюшка Павел посохом ткнул в землю у ног, утверждая словами сказанное: – Велика зело сила в сем «аз» и сокровенна! За един «аз» подвижники-монахи на бой встали в Соловецком монастыре! Да Господь не дал им силы одолеть дьявола, великое испытание наложил на паству свою, в очищающие муки окунул…
И надолго задумался бывший коломенский епископ, словно бы и позабыл, что рядом с ним тихо сидит служивый человек. Михаил Хомутов понял: быть может, за долгие мучительные годы принужденного молчания впервые заговорил о себе и своей боли человек, и негоже встать и уйти, не зная, обо всем ли он сказал, что наболело на мятежной душе.
– Когда патриарх Никон был в большой чести у молодого царя Алексея Михайловича, куда как высоко о себе возомнил и сам себя возвеличил, како духовному лицу и не в приличие, – снова заговорил батюшка Павел, следя взглядом за чайкой, которая кружила неподалеку над крайними стругами – кто-то из гребцов в шапке с малиновым верхом бросал ей в воду кусочки хлеба.
– Удумался же! Писал в грамотах себя «великим государем»! Тако же когда-то писался патриарх Филарет, но он писался не как патриарх, а как отец малолетнего царя и соправитель! А Никон? Пишет, бывало, так: «От великого государя, святейшего Никона, патриарха Московского и всея Руссии… указал государь царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руссии и мы, великий государь…» Оно и понятно, почему, войдя в возраст, великий государь Алексей Михайлович и воспротивился такому величанию, указал Никону его место! А того гордыня уже всего разъедала! Давно на миру известно, что волк по утробе вор, а человек – по зависти. Тако и Никон в непомерном тщеславии добился, что сверг его вселенский приговор на патриаршем суде… – И снова умолк батюшка Павел, вздохнул о чем-то, должно быть, вспомнил про муки пережитые, про далекие, но по годам и не столь уж давние события, самовидцем и участником которых ему пришлось быть.
– А как, за что же вас-то судьба так крутнула, батюшка Павел? И по чьей злой воле? – поинтересовался Михаил, опасаясь, что батюшка встанет и уйдет, недосказав, быть может, самого главного.
Бывший коломенский епископ медленно поднял глаза на расстроенного служивого, горестно усмехнулся поблекшими губами.
– Да все по воле того же Никона! У нас ведь завсегда так: на деле ты прав, а на дыбе виноват будешь! Ан отомщен и я за свои мучения, не столь телесные, сколь душевные. Когда читали вселенский приговор Никону, тамо и обо мне говорено Никону в великий укор!
– Что же? – удивился Михаил Хомутов, все еще не в силах связать воедино таких разных людей – бывшего патриарха Никона и нынешнего, похоже что беглого епископа Павла. Хотя, если верить слухам, теперь и бывший патриарх Никон на струге со Степаном Тимофеевичем! Воистину, как говорят святые книги, неисповедимы пути Господни и его свершения над людьми!
– Как дознался я через верного человека, – ответил батюшка Павел, – вселенский приговор укорил Никона, написавши ему так: «Архиерея один сам собою низверг; по низложению с Павла, епископа коломенского, мантию снял и предал на лютое биение, архиерей тот сошел с ума и погиб безвестно, зверями ли заеден, или в воде утонул, или другим каким-нибудь образом погиб…»
– А вы, батюшка Павел, скрылись из тех мест, да?
– Да, сын мой. Бежал я из Коломны на юг, в верхние донские городки, облик крестьянина приняв. И долго был в разных работах, а как прослышал, что средь воинства атамана Разина объявился бывший патриарх Никон, так и поспешил сюда. Хотел упредить атамана, чтоб стерегся козла спереди, коня сзади, а злоехидного Никона со всех сторон… А довелось бы как нечаянно встретиться… – батюшка Павел вдруг прервал свои раздумья на полуслове, умолк, глядя в неохватную даль укрытого лесами левобережья Волги.
Михаила Хомутова в самое сердце пронзила острая догадка, даже ладони взмокли, и он нервно вытер их о штаны. Подумал: «Неужто самолично решил поквитаться с бывшим патриархом? А теперь случай ищет на патриарший струг проникнуть с ножом в руке?»
Должно быть, эти тревожные мысли отразились на лице впечатлительного Михаила, и бывший епископ прочитал их без труда.
– Порешил ты, сын мой, что я Никона погубить умыслил? – батюшка Павел вскинул на сотника удивленный взгляд, тихо рассмеялся, головой отрицательно покачал из стороны в сторону. – Не утаю, была такая у меня задумка… покудова Никон в патриархах сидел. А теперь и он тако же низвержен до простого монаха-затворника, како и аз, грешный. Просто хотелось подойти так близко, чтобы в очи глянуть да спросить: «Зачем, аки зверь лютый, на избиение холопам своим отдал тело мое, коль из него душу вынул?» Вот сколь хожу сюда, к стругам, но на тот, с черными коврами на палубе, не допускают. Да никто днем на той палубе и не объявляется, окромя стрельцов. Ночью же не разглядеть, кто выходит…
Помолчали с минуту, потом легко, не по годам, поднялся с травы бывший коломенский епископ, добавил, прощаясь:
– Пойду. Тамо меня пораненные ждут, врачую я их травами лечебными. Да помни слово, сотник, нет епископа Павла, а есть батюшка Ларион, не от мира здесь, а от Бога. Доведись в руки боярам попасть, и вовсе никакого имени у меня не выпытают.
Михаил Хомутов рукой до земли поклонился великому мученику, и они распрощались. И видел его под Синбирском почти весь срок осады кремля, а потом куда он делся – Бог весть[13 - Среди следственных дел разинского восстания есть и такие строки: «А поп, который писал от вора Стеньки Разина на соблазн воровские прелестные письма, пойман и казнен смертью…» О ком это писано? Быть может, о бывшем коломенском епископе Павле? Но он так и не огласил своего подлинного имени своим палачам.].
Подошел Никита Кузнецов, посмотрел на уходящего вверх по волжскому склону батюшку, спросил:
– Чудной он, правда?
– Жизнь чудная порою бывает, брат Никита! Ну, идем к нашим стрельцам, глядишь, как бы снова бою не быть в степи под кремлем. Атаман Разин, должно, выяснил уже, далеко ли отбежал от Свияги воевода Борятинский. Ну, как в ночи к нему свежие полки подошли, он и кинется на нас, будто волк голодный из кустов на роковую овцу, пастухами оставленную без должного присмотра.
3
Воевода и князь Юрий Никитич Борятинский отбежал от Синбирска в Тетюши и в грязной от осенней слякоти низкой съезжей избе диктовал своему доверенному подьячему – не чужим бы ушам всего того слышать! – донесение о своем неудачном приступе на выручку осажденного Синбирска. Взмокший под дождем подьячий Вахрушка Семенов, втянув голову в остренькие плечи, весь внимание – упаси Господь что не так исписать, живо поротый будешь ночь лежать в конюшне на куче навоза или, в лучшем случае, на объедках! – ловил старательно каждое слово.
Юрий Никитич, тяжело топая по зыбким половицам, прошел от стола к низковатой крестьянской печке, снял с колышка холстовый рушник, утер от влаги отвислые щеки, старательно высушивая, покрутил русую пышную бороду в краях рушника, малость поразмыслил, прислонившись мокрым кафтаном к белой печке, начал диктовать свое послание великому государю и царю Алексею Михайловичу:
– Пиши, Вахрушка, тако: «В нынешнем, государь, во 179-м году[14 - 11670 год.] сентября в четвертый день пришел вор Стенька Разин с своими единомышленники ворами под Синбирск стругами. И ночью обошел Синбирск[15 - После 20 часов.], и стал выше Синбирска за полверсты до города, и в отдачу часов вышел из стругов и хотел иттить к городу на приступ. И я, холоп твой, против ево зашел с своим полком, сажен с 10 не допуская к городу, прискакали к нему на дула пищальное, стрельба такая быть попалась, беспрестанно, и к городу приступить не дал. – Воевода глянул себе под ноги – с грязных сапог на деревянный пол натекло, а от ходьбы туда-сюда грязь разнеслась по горнице. Проворчал с затаенной обидой: – Кабы князюшка Иван Богданович… да ты не пиши этого, Вахрушка! Сия думка для меня одного, а не в донос государю на его сродственничка! Кабы князюшка, думается мне, в ту ночь не отсиделся в кремле, а вышел бы в поле всеми своими полками к волжскому берегу, то б, ополчась заедино, могли бы вора Стеньку и назад в струги вбить! Да как о том великому государю пропишешь? А ну как прогневается? – и воевода усмехнулся, копошилось давнее. Был он тогда в Малороссии под Киевом и при измене государю Юрия Хмельницкого, который переметнулся к полякам, получил он от воеводы боярина Василия Борисовича Шереметева предписание оставить малороссийские города. Да на что и ответил, ничтоже сумняшеся: «Я повинуюсь указам царского величества, а не Шереметева: много в Москве Шереметевых!» Тот боярин Шереметев и угодил в октябре 1660 года к полякам в плен, сидя у города Чуднова! Да князюшка Милославский не боярин Шереметев, на него хулу не возведешь! – Воевода и князь Юрий Никитич, уткнувшись в угол под худым, без серебра, иконостасом, не оборачиваясь к подьячему, малость постоял после воспоминаний, собираясь с мыслями, повелел писать далее так:
– «И они, воры, государь, поворотясь всеми своими силами от города, нас многих переранили, и самарца Любима воры убили до смерти. И тот, государь, день бились мы, холопы твои, с утра и до вечера и приступать им к городу не дали. И ничего нам не учинили, и стоял я, холоп твой, полком всем на одном поле с ним сутки, и на меня, холопа твоего, вор Стенька не смел приходить. И того ж, государь, дни в вечеру приходили на меня, холопа твоего, часу в третьем ночи[16 - В 7 часов 05 минут по современному счету.]. А я, холоп твой, стоял в поле, ополчась, и бой у нас ночью был великий. И на том, государь, бою убили Дементия Ворыпаева да алатарца Куроедова да рейтара Андреева из полку Чюбарова. И у них, государь, на обеих боях многих побили. И на утрея, за полчаса до свету, почели приступать воры к городу, говоря и сослався с синбирены: на котором месте стояли синбирены, против тех прясел[17 - Прясла – звено в изгороди, в частоколе, между башнями.] воры и пришли; и стреляли синбирцы по них пыжами и в острог впустили. И хто в остроге был, всех посекли казаки, почели приступать к городу, а синбирены почели сечь людей боярских, хто тут был. А людей, государь, боярских я поставил по стенам с пищальями. И в остроге, государь, было людей на всякой сажени по осьми человек, и бились люди боярские много времени, а телеги всех ратных людей и лошеди были в остроге».
Воевода вновь умолк, принудил слова укора князю Милославскому утонуть в своей душе: «Кабы в тот час, когда воры к острогу кинулись с верхней стены, князюшка Иван Богданович сделал вылазку хотя бы одним полком московских стрельцов да ударил бы ворам в затылок! Глядишь, отшиб бы воров от острога и вызволил бы детей боярских! Ан нет! Государев сродственник опять же о себе пекся, себя пуще города оборонял! Эх, не в моей он тогда был власти, князюшка Иван Богданович, он бы у меня по полю впереди рейтар скакал бы…» Вздохнул воевода – что толку после срока локотки кусать себе, теперь впору самому о себе озаботиться. Прибежал в Тетюши гол как сокол, без обоза, без провианта и снаряжения, все Стеньке Разину досталось трофеем! Ладно, самого воровской изменщик вызволил. Бывший камышинский воевода сказался, к ворам пристал по принуждению, из страха смерти да из-за дочки, которая ушла с разинским атаманишкой… А не утек бы – теперь, поди, вороны играли бы моими мелкими косточками, очи выклевали бы. Альбо в мешок да в воду посадили!
Воевода Юрий Никитич с трудом подвигал озябшими плечами, весь передернулся, представив себе такую бесславную кончину…
– Пиши, Вахрушка, далее так: «А я, холоп твой, со своими ратными людьми к ним приступал и они меня, холопа твоего, без пехоты не допустили к городу, и сели по крепким местам и пушки привели, и беспрестанно по нас стреляли. И многую, государь, им помешку в приступе не учинили». Прописал?
– Прописал, батюшка воевода и князь Юрий Никитич, – не вставая из-за стола, быстро проговорил подьячий Вахрушка, еще ниже склонился к столу, чтобы скрыть ехидную ухмылку: «Как же, воевода, ты к городу подступал с выручкой, когда тебя самого воровские казачишки гнали, с коня сбили да малость живота не лишили? К войску охлябь прискакал в мужицком кафтане, так что рейтары, не узнавши, едва на копья не подняли. Благо завопил громко, по голосу и спознали своего воеводу! Хитришь пред великим государем, хитришь, князюшка!»
– Пиши еще, Вахрушка, так: «А татаровя, государь, которые в рейтарах и в сотнях, служить худы, служить с ними не с кем, и ненадежны с первого бою, и с тех боев многие утекли в дома свои, и нельзя на них на бою надеетца, и денег, государь, им не для чего терять, чтоб им быть в рейтарах. А начальные, государь, люди после того, как я, холоп твой, писал к тебе, великому государю, живут все по деревням своим. А окольничий Иван Богданович Милославский сел в Малом Городке, а с ним головы стрелецкие с приказы и Агеева полку солдаты и иных чинов люди. И Малый, государь, городок крепок, вскоре взять его ворами не чаю, только безводен, колодцев нет, и они до тех мест воды навозили много…»
– Навозили много, – повторил негромко Вахрушка, поднял голову, повинился: – Дозволь, батюшка воевода Юрий Никитич, перья заново исчинить. Куда как много уже писано.
– Займись, да не мешкай! Нам опосля великого государя еще и князю Петру Семеновичу Урусову писать надобно будет.
И пока Вахрушка готовил новые перья, воевода, устав туда-сюда ходить по горнице, грузно присел у небольшого слюдяного оконца, захлестанного противным осенним дождем, покомкал влажную бороду, вздохнул: «Эх, ты, горе-то! Не зря говорят в народе, что за добрыми делами находишься досыта, а худое само навяжется! Так и у меня на государевой службе вышло теперь под Синбирском! Как дело выправить – ума не приложу! А тут еще измок весь, теперь бы в баньку да в свежее бельишко передеться, да в теплую пуховую перину лечь навзничь. Да слушать бы из святого писания какое ни то чтение, а не эту брань мокрых и злых рейтар за окном, да усердное сопение простуженного Вахрушки… Ох-ох, да будет ли у меня еще домашняя сытая жизнь в Москве, в своем теплом домишке…»
– Изготовил, батюшка воевода князь Юрий Никитич, – подал голос подьячий. – Извольте далее речить!
– Не подгоняй, – насупил кустистые брови над серыми круглыми глазами. – Ишь, затаскали, что повивальную бабку… Да и то разуметь надо, что на печи промыслов не водят. – Воевода сказал это себе в разумение сетований на свою ратную жизнь, а Вахрушка, не поняв, к чему речь, только согласно поддакнул. – Пиши далее: «А я, холоп твой, с твоими, великого государя, ратными людьми отошел в Тетюши и дожидаюся кравчего и воеводы князя Петра Семеновича Урусова, чтоб нам, холопам твоим, пойтить опять в Синбирск; а будет Иван сидеть – чтоб ево от осады свободить, а будет, государь, Ивана взяли, а нам выйти на него, вора Стеньку Разина. А у него, государь, не многолюдно, больше пяти тысяч нет худова и доброго. А ныне у него на боях и на приступе безмерно побито лутчих людей много, и о том вор к памяти не придет. Не только бы, государь, что кравчий и воевода князь Петр Семенович к тому бою поспел, хотя бы у меня, холопа твоего, было две тысячи пехоты, и он бы совсем пропал, не только бы, государь, приступать к Синбирску, и к берегу бы не приступил! – воевода и князь не утерпел-таки, и хотя бы вот в таком образе, вскользь уязвил князя Милославского, что не дал полки московских стрельцов отбить Стеньку Разина с берега к стругам. Должно, поймет этот намек великий государь, на князя Ивана Богдановича кинет суровый взор, а его, холопа Юрия Никитича, глядишь, приласкает лишний раз. – А то рассмотрел, вор Стенька, что у меня нет пехоты, так он и учинил, а кабы сошлись вместе под Синбирск, и вор Стенька Разин был бы в руках или убит, и все бы пропали…»
Воевода с кряхтением встал с лавки, боясь тронуть на себе все мокрое, прошелся по горнице, остановился у стола в раздумье, постучал пальцами – писать ли о таких пустяках к государю, но потом все же решился.
– Отпиши, Вахрушка, и о моих порухах тако: «Стоял я, холоп твой, в обозе под Синбирском, и вор Стенька Разин обоз у меня, холопа твоего, взял и людишек, которые были в обозе, посек и лошеди отогнал и тележенки, которые были, и те отбил, и все платьишко и запас весь побрал без остатку. Милостивый государь царь и великий князь Алексей Михайлович, пожалуй меня, холопа своего, вели, государь, мне дать судно и гребцов, на чем бы людишек и запасишко ко мне, холопу твоему, прислать. Царь государь, смилуйся, пожалуй».
Ушла в Москву, к великому государю, бумага, посланная с нарочным рейтаром; достигла ушей великого государя Алексея Михайловича слезная просьба воеводы и князя Юрия Никитича, и двадцатого сентября великий государь «пожаловал, велел дать судно из Большого приходу, а гребцов из Ямского приходу».
Однако скорее, чем царская милость к воеводе Борятинскому, со всей округи пошли к Москве страшные известия о том, что заполыхала земля окрест Синбирска мужскими восстаниями. Десятки, сотни маленьких вспышек неповиновения, а потом и открытого бунта ширились, соединялись между собой, превращаясь в одно огромное пространство пожарища крестьянской войны с четко обозначившимся направлением на север, северо-запад и на запад, к первопрестольной Москве.
Заволновался и великий государь Алексей Михайлович – разве усидишь покойно в горнице, когда вокруг занялись огнем все дворовые постройки?
Глава 2. Еще не крах, казаки
1
Михаил Хомутов после удачного приступа к синбирскому острогу и взятия города Синбирска пользовался особым доверием у атамана, и по его просьбе подыскать ему доброго человека для отправки и приема нарочных от походных атаманов посоветовал взять к себе Никиту Кузнецова.
– Это который в Синбирске у Милославского в гостях был? – улыбнувшись, уточнил Степан Тимофеевич.
– Он, батюшка атаман, – ответил Михаил. – Не глуп, да и храбрости ему не занимать.
– Добро, быть ему за старшего над командой нарочных при моей походной канцелярии. Пущай десяток коней отберет и казаков добрых. Можно из твоих конных стрельцов. Да к ним еще казаков с засечной черты до Уреня. Они тутошние места куда как добре знают, не будут блукать сутками по лесу, как слепые кроты. В паре можно будет и спосылать за вестями о воеводе Борятинском и с нашими указами к походным атаманам.
Степан Тимофеевич, а разговор шел в горнице приказной избы, где обосновался атаман со своей походной канцелярией, прошел к окну, через верхнее толстое стекло посмотрел в сторону кремля: туда по его приказу из соседних сел и деревень шли телеги с дровами, старым сеном для предстоящего штурма.