– Никак нет… Наш придет первым.
– Опоздает еще, может быть?
– Нет, сегодня почтовый, может, и не опоздает.
И предложил мне занять комнату на корме пристани, для классных пассажиров. Вынув из кармана ключ, взял мои вещи и отнес их в казенку, где был стол, стулья и большой деревянный диван.
Я ему – полтинник, а потом запер дверь и отдаю ему ключ:
– Пока погуляю, зайду в трактир, выпью чаю…
– Ключик возьмите с собой, часов до одиннадцати никого не будет… А насчет чаю, ежели что, так у меня и чайник и посуда здесь почище, чем в трактире.
– Ладно, погуляю и приду чай пить, а потом спать.
Около нашей пристани было пусто, а у соседних шла обычная погрузочная суета…
Я пошел на берег и почти у самых сходней заметил одинокого старичка в сермяге и в лаптях, который сидел на бревне и колотил об якорь воблу. Рядом с ним лежал картуз, из которого торчала краюха хлеба.
Удивительно знакомым показалось загорелое дочерна лицо его… Эта косматая впроседь голова и особенно огромные брови, как-то с краев загнутые вверх, изменили мой маршрут; я узнал его. Да, это он! Он – и никто больше!
Вспомнилось мне далекое прошлое, грозные дни юности, о которых я совершенно позабыл, – настолько они рознились с настоящим, насколько моя темно-синяя тужурка и щегольские сапоги рознились от сермяги и лаптей старика.
И вспомнилось мне то время, когда наши костюмы были одинаковы. Это не значит, что у старика была тужурка и форменная фуражка, а значит, что я был одет тогда в такую же, как и у него, сермягу и в такие же, как у него, лапти или опорки на босу ногу. Вспомнилась мне бурлацкая ватага на Волге в холерный 1871 год, где от товарищей по лямке я услышал впервые о знаменитом разбойничьем атамане Репке, вспомнился мне Сорокинский белильный завод в Ярославле, где я года через три после лямки видел и самого Репку и этого самого старичка вместе с ним. Я видел атамана Репку, но ни я и никто из сотни заводской рвани, стабуненной в нашей грязной казарме, не знал, что этот огромный, бородатый старичище Иван Иванович и есть знаменитый Репка, когда-то гроза судовладельцев и обожаемый атаман низовой вольницы.
На заводе вообще никто не знал ни про кого, кто он да откуда, Никому до этого дела не было, а хозяину выгодно – беспаспортным меньше жалованья платили.
Кто не сказал своего имени-фамилии, прозвищем величали, как сам скажет. А то больше все по видимым приметам:
«Эй ты, рыжий! Эй ты, конопатый!» – у кого лицо шадровитое после оспы. А то был один безносый – так его звали «Нос», и он нисколько в обиду не вдавался. А одного пропойцу из отставных чиновников звали «Енотовые штаны». Он года за два до меня появился на заводе и кличку получил за то, что пришел в каких-то невиданных мохнатых штанах. И штанов тех давно не было, а все его звали «Енотовые штаны» до самой смерти. Он уже при мне заболел свинцовым отравлением и умер в больнице – судьба всех рабочих этого завода, кто вовремя не ушел…
А никому не ведомый Репка – что это был Репка, я узнал, уже уйдя с завода, – назвал себя Иваном Ивановичем. Так его все и величали с уважением Иванычем – уж очень фигура была величественная. А вот этого самого старичка, что теперь воблу о якорь колотит, чтобы шкура с нее слезла, звали Суслик. Без малого двадцать лет прошло, а он все такой же, только побелее стал.
Так он и в конторе был записан: «Суслик».
«Суслик! – бывало, управляющий конторой Юханцев вызывает при даче жалованья. – Суслик! Получи три с полтиной, ты рублевку вперед забрал».
«Ладно, забрал».
«Тимофей Сергеев!»
И Тимошка, крестьянин села Красного Костромской губернии, получает четыре с полтиной, потому что у него паспорт настоящий есть, а у Суслика никакого.
Вперед же, надо сказать, на Сорокинском заводе никому копейки не давали.
* * *
Удивительный рассказчик был Суслик. Когда через неделю после получки все проживутся до рубахи, – Суслик на сцену. И после ужина около него на нарах и на полу громоздятся опухлые от пьянства зимогоры и слушают молодой, звонкий голос сказыря.
Ровно и плавно льется рассказ. Ни одного жеста рукой, лицо неподвижно, только огромные брови иногда шевелятся и досказывают недосказанное. А глаза в какую-нибудь одну точку смотрят и будто никого не видят. Чаще всего в седую бородищу Иваныча. А тот первый его слушатель. Или сидит на своих нарах, свесив босые ноги, или лежит на брюхе лицом к сказырю, подперши голову исхудалой ручищей, которой у обыкновенного человека можно все лицо закрыть. Сидит и смотрит на грудь Суслика, и лицо его также неподвижно. Только иногда в серых, совсем не старческих глазах отражается то улыбка, то грусть, то они на секунду сверкнут, и опять – порыв сдержат, без участия глядят на грудь рассказчика. Я всегда слушал сказку, смотрел то на Иваныча, то на Суслика и не раз замечал, что, когда взоры их встретятся, у Суслика тоже сверкнет какая-то зарница – только на момент, – и снова у того и другого смолкнут глаза. И думалось мне не раз, что Суслик главным образом для Иваныча и рассказ ведет и что, значит, Иваныч знает-перезнает все его сказки-бывальщины… Даже больше, может быть, знает…
А так меж собой они и не разговаривали в другое время…
* * *
И вот сидит передо мной Суслик. Отбил воблу о железную лапу якоря и начинает с нее шкуру драть, а лицо все то же, закаменелое, как тогда на заводе во время сказок, только огромные брови пошевеливаются.
Да, это он, Суслик!
И страстно потянуло меня поговорить с ним. Поговорить о том, о чем я два десятка лет молчал – да и всю жизнь, думал, молчать придется.
Так и тянет меня к старику, товарищу моей бродяжной юности.
Да и чем, думаю, я рискую? Почему мне не сказаться?
Если даже вздумает он кому-нибудь сказать, что мы зимогорили вместе, – кто ему поверит? Но эту глупую мысль я отогнал. Вспомнилось, что на другой день, как Репку отвезли, почти умирающего, в больницу, и Суслик оказался больным. Признаки болезни всегда найдутся: заявил, что колики замучили, и ложись.
Так с того часа до сего дня я не видал Суслика. И теперь только мелькнуло у меня, что они знали друг друга и раньше. Ведь в связи с болезнью Репки исчез в больницу и Суслик, который до того дня ни разу не жаловался на нездоровье.
Чем я рискую! Перепрыгиваю через перила сходней, чтобы не обходить целой горы хлама, подхожу и присаживаюсь на якорь, как раз против старика.
– Хлеб да соль!
– Хлеба кушать!
Жует хлеб, раздирает воблу – даже головы не поднял.
– Не узнаешь меня, Суслик?
– А?..
Даже вздрогнул весь. Правая бровь зашевелилась. Поднял голову, в глазах мелькнула молния испуга, но в тот же миг лицо стало маской.
– Все может быть. А я, васкобродь, вас прямо так и не помню… А память хорошая. Раз взгляну – не забуду. Да мне что… Я ведь не боюсь.
Говорит не торопясь, глядит как-то в сторону, а я чувствую, что на меня глядит.
– И бояться нечего – ведь я не полицейский.
– Мне что! Одно диву подобно… Что был я Суслик, это верно, что и говорить. Да-авно это было… А Сусликом я был. Диву подобно.
И тоже опять глаза и лицо без всякого выражения – только бровь подергивается… Посмотрел мне прямо в глаза вопросительно.
– Диву подобно!
– Диво больше будет! Мне ведь тоже тебя бояться нечего… Было время, на одном полозу ездили. Значит, друг на друга зря болтать не станем.
– Коли так, – так так! А диво!