– Отцовский подарок.
– У меня тоже была, поболе этой, тоже серебряная, с Петром Великим на коне[2 - Лет через двадцать я осматривал коллекцию табакерок у известного московского купца Н.К. Голофтеева и, увидев серебряную табакерку с Петром на коне, вспомнил Суслика.]. После проезжего барина на Казанском тракту мне пришлась.
Забрал большую щепоть, поднес к носу и остановился:
– Духовита-ай!
Торопливо зарядил за два приема обе ноздри. Открыл рот, что-то хотел сказать, да не успел – зверски чихнул.
Потом перевел дух:
– Вот так табак. Во… – и опять, остановившись на полслове, еще громче чихнул.
– Эк ты, дьявола, разорвало! – крикнул проходивший мимо крючник.
– Ну табачок, что надо! Ну-у!
Я понюхал сам и опять подношу ему.
Берет, нюхает, зло чихает.
– Прямо зверь, а не табак! Отродясь такого не нюхивал!
– Этот табак мне делает по моему заказу отставной пономарь церкви Троицы Листы в Москве.
– Стало-ть, ты в Москве бывывал?
– Живу в Москве.
– В самой Москве? Ну чудовина! – И глаза удивленные. – И… не трогают тебя?
– Нет, не трогают. Дай-ка твою тавлинку, я тебе своего сыпану.
Я выбросил его табак и высыпал ему свой.
– Да что ты? Себя обидел!
– У меня есть с собой запас табаку.
– Ну? Вот спасибо-то!
Открыл он свою тавлинку и меня потчует, хлопнув два раза. Потом сам зарядил – и расчихался.
– Ну и табачок – вырви глаз!
* * *
Захватил старик свою полупустую сумку и идет за мной по сходням на пристань.
– Тебя куда, дьяволище, черт несет! Пошел вон! – крикнул на него сторож, но я сказал ему, что это мой знакомый и чтобы он поскорей схлопотал нам чай. Дал ему рубль, велел купить фунта три калача и баранок.
Через четверть часа за столом сидели я и распоясавшийся, в одной рубахе, Суслик и пили чай из огромного медного чайника, прямо в котором и был заварен в трактире чай.
Я развязал корзинку с донскими гостинцами. Чего-чего тут не было! И пирожки с мясом, и с яйцами, и с вареньем. Были домашние колбаски, ветчина, сало с розовой прорезью и три бутылки домашних старых на спирту наливок: вишневка, терновка и сливянка, густая, как сливки, то, что называется спотыкач: голова от нее свежая, а ноги спотыкаются. Мы молча, деловито пили чай, молча закусывали, только Суслик, со смаком долго пережевывая каждый кусок, то и дело повторял:
– Ну, Алексей Иваныч, и угостил! Отродясь такого не едывал!
Поели досыта. Закончив чаепитие, Суслик повернул вверх дном стакан на блюдечке и положил на дно огрызочек сахара. А я опять стакан перевернул:
– Погоди, у нас еще на верхосытку кое-что есть!
Откупорил сливянку и налил себе и ему, а на закуску положил сдобные пирожки с вишнями.
– Не пью ведь я его, винища-то.
– А ты попробуй, не заставляй меня одного пить!
– Ну, коли так, со свиданьицем! – Осторожно сделал глоток, покачал головой. – Ну и чудовина! – Еще отпил. – Гожо, ой гожо… – Я налил еще по полстакана. Пили и разговоры разговаривали. Разоткровенничался старик и все еще принимал меня за атамана какой-нибудь шайки, переодетого «для делов» в форму.
Трудно мне было объяснять ему те вещи и положения, о которых он никакого понятия не имел.
Я рассказал ему всю мою жизнь, и все он потом понял, но одно непонятно было ему: зачем я от семьи, от хорошей жизни бедовать в бурлаки да на белильный завод пошел?
– Диви бы ты пьяница был либо запутался в чем-нибудь, то кинул отца с матерью, ученье и житье барское…
Объяснил я ему о хождении в народ, объяснил, наконец, что я писатель, а чтобы писать, надо нужду народную узнать – вот для чего я бросил семью и стал писателем, и что описал уже жизнь бурлацкую и нашу работу на белильном заводе, что это прочитают, обратят внимание. Он согласился, что надо всю правду писать…
– Так вот, покойный Репка тогда еще тебя раскумекал, что неспроста ты на заводе… и я согласился с ним, только по-своему, я прямо подумал, что ты станицу собираешься составить и подходящий народ подыскиваешь. Так вот и сейчас думал, что ты атаманишь… А вот Репка-то говорил, что в старину такие люди, как ты, бывывали… Давно это было, еще до воли – при Николае Павловиче, рассказывал он мне уж в больнице, когда тебя и Пашку вспоминали. В скиту он жил, и жена его там была, а потом приехали полиция и войска забирать их, а они заперлись в сборной избе и все сами себя сожгли. И жена Репкина сгорела… Это еще до меня было, я уж после с ним познался… Самого его не было в те поры в скиту, а когда он пришел, на него солдатня навалилась – много он их пошвырял, а все-таки осилили и отправили в Сибирь в каторжный острог. Ну вот, рассказывал он, что там был такой писатель, который за народ стоял и супротив царя за правду стоял. Уж крепко они подружились, и Репка его звал бежать, но тот был человек слабый – отказался. И был там один жиган, три раза обратник, из себя зверь, вроде Пашки, он этого писателя все травил за что-то, а Репка за него заступался, жигана изувечил и сам потом убежал. «Так вот и Алеша за меня заступился… Он неспроста на заводе», – говорил атаман. Вот тогда я понял, что такое писатель, а потом забыл, да вот ты напомнил.
Бутылку мы усидели всю, а он все говорит:
– Ты, значит, про завод всю правду описал в книгах?
– Всю. Только не назвал города и фамилии хозяина – этого начальство не позволило бы.
– Так. Значит, писатели-то, как и мы, сказыри… Рассказываем сказки да бывальщины, а имя-то настоящее переменим, ежели про живого говорим либо про какого-нибудь важного… В некотором, мол, царстве, да в некотором государстве жил-был… А имени-то не скажешь. И без имени овца – баран! А кому надо – догадается. Вот, ежели помнишь, я на заводе рассказывал, как атаман Дятел на нашу бурлацкую ватагу напал и как Репка в честном бою один на один этого Дятла зашиб насмерть и мы, бурлаки, у разбойной станицы Дятловой всю их добычу отобрали? Для тебя и для других заводских все это сказка была, а для нас с Репкой – бывальщина. Ну вот я тебе говорю: разве можно правду говорить, ежели бы знали, что сам Репка про себя слушает, что Иваныч-то он и есть?
– Ну вот, друг ты мой, и я той же дорожкой иду. Ну как в моем положении в Москве, примерно, где с разными богатыми и знатными мне возжаться приходится, как мне рассказать по правде о том, что я бурлачил, крючничал, зимогорил, – да мало что было? Ведь мне бы одни не поверили, а другие просто-напросто знаться со мной за позор сочли.
– Праведно… Значит, помалкивай.
И опять четыре пальца на губы…
К этому разговору мы снова вернулись за трое суток, которые нежданно-негаданно мне пришлось провести с ним…
Слушал я его, слушал, да и самому захотелось поговорить. Прочел я ему свою поэму «Степан Разин». Каких уж я похвал от него наслышался, – говорить не приходится, а после своей поэмы я прочел ему «Утес» А.А. Навроцкого.
Есть на Волге утес, диким мохом оброс
От вершины до самого края…