Оценить:
 Рейтинг: 4.5

История моего современника

<< 1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 59 >>
На страницу:
35 из 59
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Все взгляды впились в учителя, о котором известно, что вчера он был пьян и что его Доманевич вел под руку до квартиры. Но на красивом лице не было видно ни малейшего смущения. Оно было свежо, глаза блестели, на губах играла тонкая улыбка. Вглядевшись теперь в это лицо, я вдруг почувствовал, что оно вовсе не антипатично, а наоборот – умно и красиво… Но… все-таки вчера он был пьян… Авдиев раскрыл журнал и стал делать перекличку.

– Варденский… Заботин… Доманевич.

– Здесь, – ответил Доманевич, лениво чуть – чуть подымаясь с места. Авдиев на мгновение остановился, посмотрел на него искрящимися глазами, как бы припоминая что-то, и продолжал перекличку. Затем, отодвинув журнал, он облокотился обеими руками на кафедру и спросил:

– Вы прошлый раз успели всё записать, что я рассказывал?

– Успели.

– И, конечно, выучили? Да? Ну – с… Господин Доманевич.

Фамилия Доманевича пробежала в классе электрической искрой. Головы повернулись к нему. Бедняга недоумело и беспомощно оглядывался, как бы не отдавая себе отчета в происходящем. В классе порхнул по скамьям невольный смешок. Лицо учителя было серьезно.

– Итак, господин Доманевич расскажет нам содержание первого урока… Как мы подошли к определению предмета? Слушаем.

Доманевич поднялся, постоял полминуты потупясь и потом сказал растерянно:

– Я, господин учитель…

– Что именно?

– Сегодня не успел приготовить.

– Сегодня? А вчера? А третьего дня?

– Я вообще…

– Вообще?.. Напрасно, господин Доманевич, напрасно. Уроки задаются затем, чтобы их готовить. На это было три дня. У вас была основательная причина?

Доманевич молчал.

– Жаль, но… – Он взял перо и раскрыл журнал, – С величайшим сожалением вынужден поставить вам… единицу…

Проведя в журнале черту, он взглянул на бедного Доманевича. Вид у нашего патриарха был такой растерянный и комично обиженный, что Авдиев внезапно засмеялся, слегка откинув голову. Смех у него был действительно какой-то особенный, переливчатый, заразительный и звонкий, причем красиво сверкали из-под тонких усов ровные белые зубы. У нас вообще не было принято смеяться над бедой товарища, – но на этот раз засмеялся и сам Доманевич. Махнув рукой, он уселся на место.

Осложнение сразу разрешилось. Мы поняли, что из вчерашнего происшествия решительно никаких последствий собственно для учения не вытекает и что авторитет учителя установлен сразу и прочно. А к концу этого второго урока мы были уж целиком в его власти. Продиктовав, как и в первый раз, красиво и свободно дальнейшее объяснение, он затем взошел на кафедру и, раскрыв принесенную с собой толстую книгу в новом изящном переплете, сказал:

– Теперь, господа, отдохнем. Я вам говорил уже, что значит мыслить понятиями. А вот сейчас вы услышите, как иные люди мыслят и объясняют самые сложные явления образами. Вы знаете уже Тургенева?

К стыду нашему, Тургенева многие из нас знали только по имени. Книгами мы пользовались или за умеренную плату у любителя – еврея, снабжавшего нас истрепанными романами Дюма[98 - Дюма Александр (Дюма-отец) (1803–1870) – французский романист и драматург. Наибольшей популярностью пользовались его исторические романы «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо», «Королева Марго» и др.], Монтепена[99 - Монтепен Ксавье де (1824–1902) – французский романист.] и Габорио[100 - Габорио Эмиль (1835–1873) – французский писатель, автор многих так называемых «уголовных» романов.], или из гимназической библиотеки. Раз в неделю мы вваливались под вечер в темные гулкие коридоры, казавшиеся таинственными и незнакомыми при сомнительном свете сального огарка, который нес впереди Андриевский, и поднимались по лестницам, обмениваясь с добродушным словесником шутками и остротами. Каждый раз он долго подбирал ключ к замку библиотечной двери, потом звонко щелкал и открывал вход в большую комнату, уставленную по стенам огромными шкафами. Содержимое шкафов было чрезвычайно скудно: тут были преимущественно душеспасительные поучения, «Воскресный досуг»[101 - «Воскресный досуг» – иллюстрированный журнал, выходивший с 1863 года еженедельно в Петербурге. В 1873 году его заменила «Иллюстрированная неделя».], почему-то еще «Солдатское чтение»[102 - «Солдатское чтение» – вероятно, «Солдатская беседа», – журнал, основанный в 1858 году. Выходил по шесть книг в год. Прекратился в 1867 году.] и «Всемирный путешественник»[103 - «Всемирный путешественник» – иллюстрированное издание, выходившее в Петербурге с 1867 года еженедельными выпусками. В 1878 году выход журнала прекратился.]. Мы роптали, а Андриевский отшучивался, порой очень остроумно, возбуждая общий хохот. В конце концов приходилось все-таки просить для чтения путешествие Ливингстона[104 - Ливингстон Давид (1813–1873) – английский путешественник по Африке. Его сочинение – «Путешествие Давида Ливингстона по внутренней Африке с описанием замечательных открытий в Южной Африке, совершенных с 1840 по 1856 год».], за ним путешествие Кука[105 - Кук Джемс (1728–1779) – английский мореплаватель. Его сочинение – «Описание жизни и всех путешествий английского мореходца капитана Кука».], затем путешествие Араго[106 - Араго Жак (1790–1855) – французский писатель и путешественник.], путешествие Беккера – паши[107 - Беккер Самуэль-Уайт (1821–1893) – исследователь Африки. Первое свое путешествие совершил в 1861–1865 годах.]. Раз я принес домой даже путешествие на Афон. Кажется, это были «Письма Святогорца»[108 - Святогорец (1814–1853) – под этим именем известен в духовной литературе иеросхимонах Сергий (бывший воспитанник вятской семинарии Семен Авдиевич Веснин). Приняв монашество в 1845 году, Святогорец отправился на Афон, где и остался. Написал «Письма к друзьям своим о святой горе Афонской».], из которых, впрочем, несмотря на тогдашнее мое религиозное настроение, я запомнил только одно красивое описание бури и восхищение автора перед тем, как святитель Николай заушил на соборе еретика Ария. Святогорец стоит перед иконой, изображающей этот сильный аргумент богословской полемики, и ему чудится, что «отзвук святительского заушения еще носится под сводами безмолвного храма»…

Как бы то ни было, но даже я, читавший сравнительно много, хотя беспорядочно и случайно, знавший уже «Трех мушкетеров», «Графа Монте – Кристо» и даже «Вечного Жида» Евгения Сю[109 - Евгений Сю (1804–1857) – французский писатель.], – Гоголя, Тургенева, Достоевского, Гончарова и Писемского знал лишь по некоторым, случайно попадавшимся рассказам. Мое чтение того времени было просто развлечением и приучало смотреть на беллетристику, как на занимательные описания того, чего в сущности не бывает. Порой я прикидывал поступки и разговоры книжных героев к условиям окружавшей меня жизни и находил, что никто и никогда так не говорит и не поступает. Светлым пятнышком выступало воспоминание о «Фоме из Сандомира» и еще двух – трех произведениях польских писателей, прочитанных ранее. Это было ближе к жизни. Где-то, может быть, недалеко и не очень давно, люди могли так говорить и поступать, но все-таки теперь не говорят и не поступают…

Помню, в один светлый осенний вечер я шел по тихой Тополевой улице и свернул через пустырь в узенький переулок. Улица была в тени, но за огородами, между двумя черными крышами, поднималась луна, и на ней резко обрисовывались черные ветки дерева, уже обнаженного от листьев. Я остановился, невольно пораженный красивой простотой этого несложного пейзажа. Я любил рисовать, ограничиваясь рабским копированием, но теперь мне страстно хотелось передать эту картину вот так же просто; с ровной темнотой этих крыш, кольями плетня, врезавшимися в посветлевшее от месяца небо, со всей глубиной влажных теней, в которых чувствуется так много утонувших во тьме предметов, чувствуется даже недавно выпавший дождь…

Потом мысль моя перешла к книгам, и мне пришла в голову идея: что, если бы описать просто мальчика, вроде меня, жившего сначала в Житомире, потом переехавшего вот сюда, в Ровно; описать все, что он чувствовал, описать людей, которые его окружали, и даже вот эту минуту, когда он стоит на пустой улице и меряет свой теперешний духовный рост со своим прошлым и настоящим. Вот в этой слитой влажной тьме, беспорядочно усеянной огоньками, за этими светящимися окошками живут люди. Теперь они пьют чай или ужинают, разговаривают, ссорятся, смеются. И никогда они не оглядываются на себя и на природу, никогда не примеривают своего я ко всему, что их окружает. Быть может, во веем городе я один стою вот здесь, вглядываясь в эти огни и тени, один думаю о них, один желал бы изобразить и эту природу, и этих людей так, чтобы все было правда и чтобы каждый нашел здесь свое место.

Не этими словами, но думал я именно это. И во мне было немного гордости и много неудовлетворения. Я только думая, что можно бы изобразить все в той простоте и правде, как я теперь это вижу, и что история мальчика, подобного мне, и людей, его окружающих, могла бы быть интереснее и умнее графа Монте – Кристо. Но, в сущности, я ничего не умел: учитель Стахорский считал меня даровитым рисовальщиком, но требовал тщательной «штриховки». В штриховке я достиг больших успехов, но с ней не мог нарисовать самого простого пейзажа с натуры[110 - …не мог нарисовать самого простого пейзажа с натуры. – Короленко никогда специально не учился рисовать, но его значительное дарование в этой области позволило ему впоследствии делать карандашные наброски с натуры. Ими заполнялись его записные книжки вместе с непосредственными записями впечатлений и встреч, составлявшими материал для литературных работ писателя.]. Порой, отвязав нашу лодку, я подплывал к острову, ставил ее среди кувшинок и ряски и принимался с залива рисовать старый замок с пустыми окнами, с высокими тополями и обомшелыми каменными рыцарями. Рисунки мои производили фурор, но я чувствовал, что это только черты, контуры, штриховка… Нет ни задумчивой массивности старой руины, ни глубины в зияющих окнах, ни высоты в тополях с шумящими вершинами, ни воздуха в высоком небе, ни прозрачности в воде. С ощущением бессилия и душевной безвкусицы я клал карандаши и альбом на скамейку лодки и подолгу сидел без движения, глядя, как вокруг, шевеля застоявшуюся сверкающую воду, бегали долгоногие водяные комары с светлыми чашечками на концах лапок, как в тине тихо и томно проплывали разомлевшие лягушки или раки вспахивали хвостами мутное дно. Через некоторое время душевная пустота, веявшая от мертвой жизни мертвого городка, начинала наполняться: из-за нее выходили тени прошлого. Пустой остров заселялся, замок оживал. На широком балконе появлялись группы красавиц, и одна из них держала кубок, а молодой рыцарь (может быть, это даже был я) въезжал на коне по лестницам и переходам и брал этот кубок из руки дамы… Кругом гремели крики, выстрелы, звон шпор и ржание коней.

Или иначе: на замок нападают казаки и гайдамаки, весь остров в белом дыму… Вообще в это время под влиянием легенд старого замка и отрывочного чтения (в списках) «Гайдамаков» Шевченка[111 - …«Гайдамаков» Шевченка… – Поэма «Гайдамаки» впервые напечатана в 1841 году. В 1847 году, после ареста и ссылки Шевченко, сочинения его были запрещены. Они распространялись тайно в бесчисленных списках, ходивших по рукам.] – романтизм старой Украины опять врывался в мою душу, заполняя ее призраками отошедшей казацкой жизни, такими же мертвыми, как и польские рыцари и их прекрасные дамы… Что может быть интересного в жизни обыкновенного мальчика и его соседей? Интересны только дикие степи, бешеная погоня, нападения, приключения, подвиги, разумеется, с благополучным окончанием… Одно время я даже заинтересовался географией с той точки зрения, где можно бы в наше прозаическое время найти уголок для восстановления Запорожской сечи[112 - Запорожская сечь была окончательно уничтожена Екатериной II в 1775 году. Часть казаков бежала на Дунай и основала Задунайскую сечь, просуществовавшую до 1828 года.], и очень обрадовался, услыхав, что Садык – паша Чайковский[113 - Чайковский Михаил Станиславович (1808–1886) – польский писатель, участник польского восстания 1830 года. В 1851 году поступил на турецкую службу, под именем Садык-паши, участвовал в Восточной войне 1853–1856 годов, мечтая с помощью Турции добиться восстановления независимости Польши. В 1873 году вернулся в Россию, пропагандировал сближение поляков с русским царизмом. Сотрудничал в реакционных газетах.] ищет того же романического прошлого на Дунае, в Анатолии и в Сирии… Мечты бесплодно распаляли воображение, обессиливали волю. Когда приходило время возвращаться с этих неудачных художественных сеансов, я лениво брал весла, и моя лодка протягивала за собой медлительный след, тихо заплывавший ряской, водорослями и тиной.

Растущая душа стремилась пристроить куда-то избыток силы, не уходящей на «арифметики и грамматики», и вслед за жгучими историческими фантазиями в нее порой опять врывался религиозный экстаз. Он был такой же беспочвенный и еще более мучительный. В глубине души еще не сознанные начинали роиться сомнения, а навстречу им поднималась жажда религиозного подвига, полетов души ввысь, молитвенных экстазов.

Однажды в таком настроении я шел в гимназию.

Путь лежал через базарную площадь, центр местной торговой жизни. Кругом нее зияли ворота заезжих домов; вся она была заставлена возами, заполнена шумом, гоготанием продаваемой птицы, ржанием лошадей, звонкими криками торговок.

И вдруг мой взгляд упал на фигуру мадонны, стоявшей на своей колонне высоко в воздухе. Это была местная святыня, одинаково для католиков и православных. По вечерам будочник, лицо официальное, вставлял в фонарь огарок свечи и поднимал его на блок. Огонек звездочкой висел в темном небе, и над ним красиво, таинственно, неясно рисовалась раскрашенная фигура.

Говорили, что протоиерей – обруситель возбудил уже вопрос о снятии богородицы – католички… Теперь опальная статуя, освещенная утренними лучами, реяла над шумной и пестрой бестолочью базара. Было в ней что-то такое, отчего я сразу остановился, а через минуту стоял на коленях, без шапки, и крестился, подняв глаза на мадонну.

Потом я поднялся и пошел в классы, не обращая внимания на удивленные взгляды.

В следующий раз, проходя опять тем же местом, я вспомнил вчерашнюю молитву. Настроение было другое, но… кто-то как будто упрекнул меня: «Ты стыдишься молиться, стыдишься признать свою веру только потому, что это не принято…» Я опять положил книги на панель и стал на колени…

Теперь толпы не было, и фигура гимназиста на коленях выделялась яснее. На меня обратили внимание евреи – факторы, прохожие, чиновники, шедшие в казначейство… Вдали на деревянных тротуарах мелькали синие гимназические мундиры. Мне хотелось, чтобы меня не заметили…

С этих пор на некоторое время у меня явилась навязчивая идея: молиться, как следует, я не мог, – не было непосредственно молитвенного настроения, но мысль, что я «стыжусь», звучала упреком. Я все-таки становился на колени, недовольный собой, и недовольный подымался. Товарищи заговорили об этом, как о странном чудачестве. На вопросы я молчал… Душевная борьба в пустоте была мучительна и бесплодна…

В таком настроении застало меня появление нового учителя…

Закончив объяснение урока, Авдиев раскрыл книгу в новеньком изящном переплете и начал читать таким простым голосом, точно продолжает самую обыденную беседу:

«Мардарий Аполлонович Стегунов – старичок низенький, пухленький, лысый, с двойным подбородком, мягкими ручками и порядочным брюшком. Он большой хлебосол и балагур… Зиму и лето ходит в полосатом шлафроке на вате… Дом у него старинной постройки: в передней, как следует, пахнет квасом, сальными свечами и кожей…»

Это – «Два помещика» из «Записок охотника». Рассказчик – еще молодой человек, тронутый «новыми взглядами», гостит у Мардария Аполлоновича. Они пообедали и пьют на балконе чай. Вечерний воздух затих. «Лишь изредка ветер набегал струями и в последний раз, замирая около дома, донес до слуха звук мерных и частых ударов, раздававшихся в направлении конюшни». Мардарий Аполлонович, только что поднесший ко рту блюдечко с чаем, останавливается, кивает головой и с доброй улыбкой начинает вторить ударам:

– Чюки – чюки – чюк! Чюки – чюк! Чюки – чюк!

Оказывается, на конюшне секут «шалунишку» буфетчика, человека с большими бакенбардами, недавно еще в долгополом сюртуке прислуживавшего за столом… Лицо у Мардария Аполлоновича доброе. «Самое лютое негодование не устояло бы против его ясного и кроткого взора…» А на выезде из деревни рассказчик встречает и самого «шалунишку»: он идет по улице, лущит семечки и на вопрос, за что его наказали, отвечает просто:

– А поделом, батюшка, поделом! У нас по пустякам не наказывают… У нас барин… такого барина во всей губернии не сыщешь…

Среди глубочайшей тишины Авдиев дочитал последнюю фразу: «Вот она – старая-то Русь!..» Затем он сказал несколько опять очень простых слов о крепостном праве и об ужасе «порядка», при котором возможно это двустороннее равнодушие. Звонок Савелия в первый раз прозвучал для нас неожиданно и неприятно.

В этот день я уносил из гимназии огромное и новое впечатление. Меня точно осияло. Вот они, те «простые» слова, которые дают настоящую, неприкрашенную «правду» и все-таки сразу подымают над серенькой жизнью, открывая ее шири и дали. И в этих ширях и далях вдруг встают, и толпятся, и движутся знакомые фигуры, обыденные эпизоды, будничные сцены, озаренные особенным светом.

Когда после урока я шел домой, мне вспомнился дядя – капитан, Гарный Луг, «помещики», Кароль, Антось… И прежнего противоречия, бессмысленной несвязанности этих явлений как не бывало… «Чюки – чюки – чюк… Что вы, молодой человек, что вы? Да разве я злодей, что вы на меня так уставились?..» Я понял стихийную непосредственность этого восклицания… Капитан тоже не злодей. Он гораздо умнее, симпатичнее Мардария. И однако… он несомненно обливал Кароля водой на морозе. И Кароль с этим примирился, а во мне кипело негодование. Оно относилось к «крепостному праву», которое уже отошло. Но… все-таки представления о нравственности лиц и о нравственности учреждений, строя жизни уже отделялись друг от друга, как различные категории.

С этого дня художественная литература перестала быть в моих глазах только развлечением, а стала увлекательным и серьезным делом. Авдиев сумел зажечь и раздуть эти душевные эмоции в яркое пламя. У него было инстинктивное чутье юности и – талант. Все, что он читал, говорил и делал, приобретало в наших глазах особенное значение. История литературы, с поучениями Мономаха[114 - …поучениями Мономаха. – Владимир Мономах (1053–1125) – великий князь киевский. В «Поучениях», написанных им для сыновей, заключаются его нравственные наставления и опыт по управлению государством.] и письмами Заточника[115 - …письмами Заточника. – «Слово Даниила Заточника» – литературный памятник XIII века. Автор его (личность которого не установлена) – уроженец южного Переяславля, бывший приближенный своего князя (одного из сыновей Владимира Мономаха). Подвергшись опале и будучи отправлен в далекую ссылку, он в своем послании к князю просит о помиловании и вместе с тем подвергает критике существующий порядок вещей, при котором народ страдает от угнетающих его княжеских тиунов. Обличительный характер «Слова» придает ему значение памфлета.], выступала из своего туманного отдаления, как предмет значительный и важный, органически подготовлявший грядущие откровения. Коротенькие дивертисменты в конце уроков, когда Авдиев раскрывал принесенную с собой книгу и прочитывал отрывок, сцену, стихотворение, – стали для нас потребностью. В его чтении никогда не чувствовалось искусственности. Начиналось оно всегда просто, и мы не замечали, как, где, в каком месте Авдиев переходил к пафосу, потрясавшему нас как ряд электрических ударов, или к комизму, веявшему на класс вихрем хохота. Он прочитал сцену из «Мертвых душ», и мы кинулись на Гоголя. Особенно любил он Некрасова, и впоследствии я уже никогда не слыхал такого чтения.

Вскоре между Авдиевым и нами завязались простые и близкие отношения. Он приглашал нас к себе, угощал чаем за своим холостым столом и всегда держал себя просто, дружески и весело. Никогда не чувствовалось преднамеренности и дидактизма; легкая шутка и вопрос о только что прочитанной кем-нибудь из нас повести Тургенева, Писемского, Гончарова, Помяловского, стихотворения Некрасова, Никитина или Шевченка сплетались незаметно, непринужденно… До сих пор в душе моей, как аромат цветка, сохранилось особое ощущение, которое я уносил с собой из квартиры Авдиева, ощущение любви, уважения, молодой радости раскрывающегося ума и благодарности за эту радость…

Однажды, возвращаясь под такими впечатлениями к себе, часов около девяти вечера, я вдруг наткнулся на инспектора, который в переулке резко осветил мое лицо потайным фонариком. На мгновение меня обдало точно кипятком. Но я не испугался, не пытался увернуться и убежать, хотя мог бы, так как передо мной заранее рисовалась в темноте высокая, точно длинный столб, фигура приближавшегося Степана Яковлевича… Помню, что мне было странно и досадно, точно я до этого мгновения все еще оставался в светлой комнате, а теперь неожиданно очутился в грязном и темном переулке перед назойливым выходцем из другого мира. По – видимому, в выражении моего лица было что-то, удивившее инспектора. Он ближе придвинул фонарик, внимательно всмотрелся в меня и спросил:

– Что вы?

– Ничего, Степан Яковлевич.
<< 1 ... 31 32 33 34 35 36 37 38 39 ... 59 >>
На страницу:
35 из 59