Оценить:
 Рейтинг: 4.5

История моего современника

<< 1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 59 >>
На страницу:
31 из 59
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Привез-таки?

– А привез, – отвечает Антось.

– Всех?

– А кто его знает: может, пару обронил по дороге. Пойдите, добрые люди, подберете, – ваше.

– Своих довольно, свои осточертели до бica…

В голосе слышна угрюмая вражда.

– Геть – геть… вьо – о!

Антось щелкает кнутом и принимает позу «настоящего» панского кучера, собирающегося лихо подкатить к крыльцу… Он делает вид, что с трудом удерживает лихую тройку, и даже отваливается корпусом назад. У кабака смеются. Тройка дергает вперед и заворачивает в переулок, где за ней увязываются собаки. Под этот лай, под хлопанье бича и кривлянье Антося мы подъезжаем к скромному дому капитана… И вместе с радостью прибытия, с предчувствием долгой свободы в душе стоит смутное сознание, что на эти два месяца мы становимся «гарнолужскими паничами». И над нами, как тень от невидимой тучи, простирается общее отношение этих убогих хат к своему панству… То есть инстинктивная вражда, как к панству вообще, и презрение, как к панству «не настоящему»…

Я уверен, что многие мои сверстники, выраставшие в условиях ликвидации крепостного строя – в той или другой форме, в той или другой степени, вспомнят это особое сложное «деревенское впечатление»…

Один из работников капитана, молодой парубок Иван, не стесняясь нашим присутствием, по – своему объяснял социальную историю Гарного Луга. Чорт нес над землей кошницу с панами и сеял их по свету. Пролетая над Гарным Лугом, проклятый чертяка ошибся и сыпнул семена гуще. От этого здесь панство закустилось, как бурьян, на том месте, где случайно «ляпнула» корова. А настоящей траве, то есть мужикам, совсем не стало ходу…

Другие рабочие смеялись, мы… слушали.

Этот Иван был парубок молодой, смуглый, с глазами, горящими, как угли. Из них глядела мрачная вражда, от которой по временам становилось жутко. Мы ее могли тогда понять источника этой вражды и считали Ивана просто отвратительным человеком с дурным характером… Но в мрачном пламени его глаз было что-то незабываемое, беспредметно гневное, стихийное. Казалось, он может без всякой причины кинуться на человека, зарубить топором, пропороть вилами. Однажды, когда мы вместе с рабочими возили с поля снопы, у Ивана вырвались лошади с порожней телегой, прибежали во двор с одним передком и в необъяснимом ужасе забились в тесный угол между плетнем и сараем. Иван прибежал за ними и, схватив большой дрюк, стал колотить напуганных животных по чем попало, бешено, исступленно, прямо безумно. Несколько человек едва справились с освирепевшим парубком, а лошади до самого вечера дрожали, как в лихорадке, неперестающею мелкою дрожью. К рабочим он ее вымазывал никакой вражды, а только отмахивался и рвался опять к «проклятой панской скотине».

Капитан обыкновенно в случаях неисправностей ругал виновного на чем свет стоит так громко, что было слышно по всей деревне. Но на этот раз он не сказал ей слова. Только на следующее утро велел позвать Ивана.

Тот вошел, как всегда угрюмый, но смуглое лицо его было спокойно. Капитан пощелкал несколько минут на счетах и затем протянул Ивану заработанные деньги. Тот взял, не интересуясь подробностями расчета, и молча вышел. Очевидно, оба понимали друг друга… Матери после этого случая на некоторое время запретили нам участвовать в возке снопов. Предлог был – дикость капитанских лошадей. Но чувствовалось не одно это.

Может быть, этот Иван был сын какого-нибудь спорного Микиты…

Была еще во дворе капитана характерная фигура, работник Карл, или, как его называли на польский лад, – Кароль. Это был не совсем заурядный крестьянин, а во виду и совсем не мужик. Самое имя его было не православное (кажется, он был из униатов). Черты лица были тонки, суховаты, заострены. Сеть морщинок около глаз оттеняла их странное выражение: то задумчиво спокойное, то какое-то колючее и горькое. Он был мастер на все руки: слесарь, столяр, плотник и даже механик. А так как капитан сам тоже обладал жилкой изобретателя – самоучки, то их соединяла как будто симпатия родственных натур. Они сообща построили водяную мельницу, шумевшую колесами на заднем конце пруда, а потом, когда воды оказалось мало для крупного помола, – конный привод. Часто их можно было видеть вместе: Кароль сидел на бревне или на мельничном приводе, с вечной люлькой в зубах и маленьким топориком в руках. Он постукивает топориком, курит, сплевывает, не говорит ни слова и внимательно слушает. А капитан, увлекаясь и жестикулируя, развивает какой-нибудь новый план. Фантазер и изобретатель, он эти свои планы излагал с увлечением, картинно, восторженно. А Кароль, усвоив их сущность, приводил в исполнение, самостоятельно исправляя недочеты замысла.

В эти минуты их можно было принять за двух неразлучных друзей. Но иной раз капитан за глаза говорил с горечью:

– А! Мужик так мужик и есть! Как волка ни корми, – все в лес глядит.

А Кароль иногда запивал, и тогда они старались не встречаться.

Как-то раз, на второй или на третий год наших приездов, мы узнали, что когда-то, незадолго до освобождения, капитан приказал обливать Кароля холодной водой на морозе…

Капитан был человек добрый, но время было тревожное, предрассветное, когда мрак как будто еще сгущается и призраки ночи мечутся в предчувствии скорого петушиного крика… Ходили темные слухи о воле, и в крестьянскую массу они проникали еще более смутные, неправдоподобные, фантастичные…

В окрестностях появился гайдамак, называвший себя новым Кармелюком. Это был мужик из ближнего села, ходивший по лесу вместе с обнищавшим шляхтичем из местечка Корца и грабивший одних панов. Через некоторое время шляхтича нашли утопленным в колодце, а гайдамака выдал знакомый мужик. На него сделали облаву, в которой участвовали также помещики (капитан в их числе), и сослали в Сибирь… Несколько лет о нем не было ни слуху, ни духу, и вдруг он объявился опять. Мужик – доносчик косил на лужайке в лесу, когда перед ним неожиданно встал гайдамак. Доносчик считал себя погибшим; но тот заставил его сесть на пень и… дочиста обрил бороду, усы и голову. В таком виде он отпустил его вестником к панам: новый Кармелюк собирается в гости…

Однажды, на рождестве, Кароль с другим рабочим, возвращаясь из церкви лесной тропинкой, наткнулся в чаще на огонек. У костра сидело двое вооруженных людей. Они спросили у испуганных рабочих – чьи они? – угостили водкой и сообщили, что панам скоро конец.

Вернувшись, ни Кароль, ни его спутник ничего не сказали капитану о встрече, и он узнал о ней стороной. Он был человек храбрый. Угрозы не пугали его, но умолчание Кароля он затаил глубоко в душе как измену. В обычное время он с мужиками обращался лучше других, и мужики отчасти выделяли его из рядов ненавидимого и презираемого панства. Теперь он теснее сошелся с шляхтой и даже простил поджигателя Банькевича.

Однажды в какое-то неподходящее время Кароль запил, и запой длился дольше обыкновенного. Капитан вспылил и решил прибегнуть к экстренным мерам. На дворе у него был колодец с «журавлем» и жолобом для поливки огорода. Он велел раздеть Кароля, положить под жолоб на снег и пустить струю холодной воды… Приказание было исполнено, несмотря на слезы и мольбы жены капитана… Послушные рабы истязали раба непокорного…

Об этой истории никто впоследствии не смел напомнить капитану, и когда, узнав о ней, я спросил у двоюродной сестры: правда ли это? – она вдруг побледнела и с расширенными глазами упавшим голосом сказала:

– Правда, но… ради бога, тише.

Эпизод этот залег в моей памяти каким-то странным противоречием, и порой, глядя, как капитан развивает перед Каролем какой-нибудь новый план, а тот слушает внимательно и спокойно, – я спрашивал себя: помнит ли Кароль, или забыл? И если помнит, то винит ли капитана? Или себя? Или никого не винит, а просто носит в душе беспредметную горечь и злобу? Ничего нельзя было сказать, глядя на суховатое морщинистое лицо, с колючей искоркой в глазах и с тонкими губами, сжатыми, точно от ощущения уксуса и желчи…

Впрочем, и я, конечно, не разбирался и не суммировал своих впечатлений. Капитан человек добродушный… И он обливал человека водой на морозе… Кароль с ним теперь как будто дружен… Но «как волка ни корми – он глядит в лес». И что-то неприятное примешивалось ко всем деревенским впечатлениям. Было хорошо иной раз отправиться в ночное с кучкой деревенских ребят, весело скакавших в сумерках на неоседланных лошадях. Приятно и жутко спать в саду под деревом, прислушиваясь к ночным шопотам и шорохам… Порой среди тихого бреда ночной природы срывалось отяжелевшее яблоко и, громко хлопая по листьям, падало на землю… Кричит дальний петух… Тявкает на деревне собака… Близко пролетает с торопливым звонким криком какая-то неугомонная или напуганная птица… И вдруг в затихшем саду новые звуки: треснула ветка хвороста, шуршат кусты. Дерево дрожит слишком частой дрожью, яблоки стучат по земле, как град… Это они из деревни забрались в сад, и подходить к ним опасно. Мы втроем начинаем стучать по стволам и кричим в темноту чащи. Со двора бегут собаки. Неясные тени медленно исчезают в кустах…

Матери опять не хотят нас пускать ночевать в саду. Бог знает, что у них на уме… Но те, что приходят «на двор» с просьбами, кланяются, целуют руки… А те, что работают у себя на полях, – кажутся такими умелыми и серьезными, но замкнутыми и недоступными…

Усадьба капитана была ограждена непроницаемыми кустами сирени, и наша жизнь постепенно все более замыкалась в ее пределах… Между нами и деревней стояла стена, и мы чувствовали себя людьми без собственной среды.

Правда, капитан жил теперь в мире с соседями, и гарнолужские «паны» часто посещали его приветливый дом. Лохманович, по – прежнему «маестатозный»[22 - «Величественный» (пол.). – Ред.], хотя надевший вместо «чамары» простую «сукману» из верблюжьей шерсти, не пропускал ни одного торжественного случая. Приходил, покашливая в передней, кланялся капитану, целовал руки у женщин и ждал «стола». Из всех остальных претензий он особенно сохранил претензии гастронома и уверял, будто может различать тончайшие оттенки вин. Пользуясь его слабостью, мы приготовляли порой невероятные смеси, создавая для них торжественную обстановку. Бедный шляхтич смотрел на свет, смаковал, пил с удовольствием и хвалил. Только однажды, когда мы хватили через край и угостили смесью пива, вина и дрожжей, – он все-таки выпил всю бутылку, но на вопрос о качестве ответил:

– Ну… скажу вам откровенно: обыкновенное столовое вино… не больше.

В особенно торжественных случаях являлся в капитанском доме даже «заведомый ябедник», сирота – дворянин Банькевич. Он сильно растолстел и ослаб. За ужином ел невероятно много, а затем садился поуютнее в кресле и, сложив на животе красные руки, глядел на танцующую или играющую молодежь благодушными глазками, пока не засыпал. Было известно, что в такие минуты с достойным шляхтичем бывают не совсем приличные случайности. Кавалеры хихикали, барышни краснели, а беспечный шляхтич просыпался, окидывал притихший зал светлым взором и спрашивал:

– А?.. Что такое?

Порой приезжали более отдаленные соседи помещики с семьями, но это бывало редко и мимолетно. Приезжали, здоровались, говорили о погоде, молодежь слушала музыку, порой танцовала. Ужинали и разъезжались, чтобы не видаться опять месяцы. Никаких общих интересов не было, и мы опять оставались в черте точно заколдованной усадьбы.

Яркий солнечный день. Раскаленные лучи заливают круглую клумбу с цветами, темную зелень сирени, садовые аллеи. Где-то, как немазаное колесо, клекочет аист, в раскрытые окна из гостиной несутся звуки фортепиано. Это кузина играет пьесы из своего небогатого репертуара: «Песня без слов», «Молитва девы», «Полонез» Огинского, шумки и думки польско – украинских композиторов. Играет недурно… Звуки, полные то беспредметной страсти, то неоформленных исторических воспоминаний, то мечтательного томления, рвутся из комнаты, веют над цветами, вьются, носятся, гаснут над истомленным садом. Я слушаю их с наслаждением странным, томительным, жутким. Они рождают в груди ощущение, которое ищет исхода, порывается куда-то далеко за этот круг цветов и сирени, куда-то вдаль… Порывается и не может взлететь, и носится все в том же тесном и знойном кругу. Я ухожу в темные уголки сада, сажусь там и даю волю воображению… В певучем рокоте фортепиано, смягченном расстоянием и зарослями, мне слышится звон чаш, лязг сабель, крики борьбы… И опять романтические призраки прошлого обступают меня кругом, овладевают душой, колышут, баюкают, нежат, уносят в неведомые края и неведомое время… Рыцари, знамена, пыль на степных широких шляхах… Скачка, погоня, сеча… С кем? За что? С какой целью? Во имя какой идеи? Этого не говорит ни этот звенящий рокот, ни раскаленное зноем воображение… А где-то там, за пределами усадьбы, идет своя трудовая жизнь, неведомая и чуждая… От нее веет в наши заколдованные пределы отчужденностью, презрением, враждой… И нет ничего, что бы связало жизнь воображения, мечты, порыва с этой суровой, но действительной жизнью труда и терпения…

……………………………………………………………..

На третий, кажется, год мы приехали в Гарный Луг зимой, на святки, и здесь узнали, что Антось умер.

На меня это известие произвело такое впечатление, как будто все то неопределенное, чем веяло на нас с мужичьей деревни, вдруг сгустилось в темное облако, и оттуда пал громовой удар.

Судьба некрасивого парубка была не совсем обыкновенна.

– Антось, может быть, не простой человек, – говорил нам со своим простодушно – печальным и задумчивым видом Саня.

Происхождение Антося было для нас окутано тайной. Впоследствии я узнал, что тайна эта не особенно сложна. В усадьбе капитана жил некоторое время молодой землемер, и была «покоевая панна» (нечто почетнее обыкновенной горничной) из обнищавшей шляхты. Он был бедняк, но… это не помешало увлечению, а только свадьбе. За околицей, под купой больших осокорей, стояла хата старушки вдовы Гапки, и в этой хате Антось увидел свет. После этого землемер уехал искать доли, а панна, пока он не найдет эту долю, тоже уехала куда-то на место… Антось остался у Гапки, а потом, в ожидании, пока его потребуют родители, его взяли к капитану.

Но «доля» так и не далась молодому землемеру. Родители больше уже не встретились ни друг с другом, ни со своим ребенком…

Такова была простая история появления Антося на белом свете вообще и в частности в Гарном Луге. Но так как старшие неохотно раскрывали перед нами черты этого «неприличного» эпизода, то в наших умах из отдельных черточек сложилась более романтическая легенда. Мы почему-то думали, что мать Антося приехала в Гарный Луг в карете, что время родов застигла ее у Гапкиной хаты, что ее высадили какие-то таинственные господа, которые затем увезли ее дальше, оставив Гапке Антося, денег на его содержание и разные обещания. Потом таинственные господа исчезли в широком свете, Гапка умерла, и капитан по своей доброте взял покинутого сироту к себе на кухню…

Так оно, наверное, и было: когда капитан решил оставить у себя сиротку, то, без сомнения, слушался только своего доброго сердца, а не расчета. Остальное пришло как награда за доброе дело, и случилось естественно и просто: мальчик сначала бегал по всем комнатам; им, вероятно, забавлялись и ласкали; потом, естественным образом, местом его постоянного пребывания стала кухня, где его, походя, толкали и кормили. Говорил он, разумеется, «по – мужицки» и вообще вырастал маленьким «мужиком», некрасивым, вихрастым, глядевшим искоса, «зызом». А так как естественное состояние мужиков в то время было «крiпацтво», то никто не заметил, как в лице приемыша Антося подрастал капитану крепостной работник.

В этом положении мы и застали Антося. Это не казалось нам в то время предосудительным или несправедливым, и мы приняли факт так же непосредственно, как и все факты жизни, естественно выраставшие из почвы… Антось был такой же работник из бывших крепостных, как и другие. Только работал за более дешевую плату, и капитан ругал его иной раз «байстрюком» и неблагодарным. Если можно за это осуждать кого-нибудь, то только таинственных родителей. Но они для нас просто романтические фантомы. Появились, исчезли, Антось остался… И все… Факт вырос в жизни, как в лесу вырастает или сохнет дерево…

Знал ли сам Антось «простую» историю своего рождения или нет?.. Вероятно, знал, но так же вероятно, что эта история не казалась ему простой… Мне вспоминается как будто особое выражение на лице Антося, когда во время возки снопов мы с ним проезжали мимо Гапкиной хаты. Хата пустовала, окна давно были забиты досками, стены облупились и покосились… И над нею шумели высокие деревья, еще гуще и буйнее разросшиеся с тех пор, как под ними явилась новая жизнь… Какие чувства рождал в душе Антося этот шум?

Нужно сказать, что некрасивая фигура парубка не возбуждала идеи о «благородном происхождении». Может быть он был посеян розой, но по странной игре природы вырос чертополохом. Только немногие черты выделяли его из остальной дворни: между прочим, он был страстный музыкант.

Мои двоюродные сестры учились у гувернанток игре на фортепиано, и одна играла недурно. Когда в гостиной рокотали клавиши и звуки неслись в открытые окна, Антось останавливался над своей работой, а иногда пробирался в кусты и жадно слушал. Иной раз, когда не было капитана, добродушные кузины позволяли ему подходить к инструменту и наигрывали нравившиеся ему мотивы. Кроме того, по воскресеньям у шинка две скрипицы и контрабас наяривали плясовые мотивы, под которые на утоптанной площадке парубки и дивчата плясали казачка… Антось ловил звуки и присматривался к инструментам.
<< 1 ... 27 28 29 30 31 32 33 34 35 ... 59 >>
На страницу:
31 из 59