– Великому князю Александру Михайловичу, – пояснил Мациевич. – Он же председатель Всероссийского императорского аэроклуба. Мы командированы сюда его молитвами. И деньгами тоже.
– Елки-моталки! – поразился Заикин. – Неужто?
– Сегодня не в духе господин Фарман, завтра у мсье Бовье, нашего обожаемого и истеричного инструктора, разболится зуб, послезавтра будет ветер, а послепослезавтра произойдет еще что-нибудь, и полеты снова отменят! До каких пор это будет продолжаться? – нервно сказал поручик Горшков.
От группы, стоявшей около аэропланов, отделился человек и побежал к сидевшим на земле русским офицерам.
– Мы все так единодушны в своих возмущениях, что, казалось бы, сплоченней нас и быть не может. Однако стоит господину профессору Бовье вызвать кого-нибудь из нас на внеочередной полет, как от нашей солидарности не останется и следа, – улыбнулся Лев Макарович Мациевич, глядя на бегущего человека.
– Капитан, вы недооцениваете нас, – жестко сказал подполковник Ульянин. – Мы здесь все как на необитаемом острове, и наша сплоченность...
– Молю Бога, чтобы мы не начали есть друг друга на этом острове, – заметил Мациевич.
Бежавший человек остановился метрах в тридцати от группы. Это был японец в кожаной летной куртке и шлеме.
– Мистер Ульянин! Мистер Ульянин!!! – закричал он по-английски. – Профессор просит вас к аэроплану! Вы летите с ним на тренировку!
Ульянин вскочил, растерянно оглядел всех.
– Бегите, подполковник, бегите, – мирно проговорил Мациевич. – Наша солидарность не должна вставать преградой перед достижением главной цели.
Ульянин натянул шлем и побежал за японцем к самолету.
– Господа! – потрясенно воскликнул молодой поручик Горшков. – Я только сейчас понял основной принцип государственного правления! Одну секундочку, я постараюсь почетче сформулировать его. Значит, так: из любой массовой оппозиции нужно выбрать наиболее яростно настроенных и наиболее решительно противостоящих и неожиданно предоставить им те блага, которых лишена вся оппозиция и из-за лишения которых оппозиция и возникла. Таким образом, масса лишается руководящей силы, становится хаотическим сбродом, а правитель получает в союзники сильную личность, которая еще недавно стояла по другую сторону баррикад и наводила ужас на этого же правителя!
– И это называется четкая формулировка? – насмешливо проговорил Габер-Влынский. – Это же какое-то кошмарное словоблудие! Лев Макарович! Объясните Горшкову, что он открывает для себя мир с самой неудобной стороны: он ломится в давно открытые ворота. Тщетность его усилий – максимальная, коэффициент полезного действия равен нулю.
Заикин внимательно прислушивался, не отводя глаз от взлетающего и садящегося аэроплана.
– Я могу продолжить свою мысль! – закричал Горшков.
– Не надо, – мягко сказал Мациевич. – Весь принцип правления, открытый вами и так страстно и подробно сформулированный, укладывается в два слова: «Разделяй и властвуй!» Способ, известный со времени падения ассиро-вавилонской культуры. А это было совсем недавно – около пяти тысяч лет до нашей с вами эры...
– Иван Михайлович! – воскликнул Горшков. – Почему вы молчите? Вступитесь же за меня! Неужели вам нечего сказать?!
Заикин с трудом оторвал глаза от летного поля, оглядел всех с нежностью и негромко сказал:
– Почему же нечего? Есть, конечно! Я летать хочу.
И снова уставился на аэропланы.
* * *
Под вечер около ангара два механика, Жан и Жак, мыли аэроплан касторовым маслом, перекрикивались и время от времени разражались хохотом.
И под их истинно французскую веселую перебранку Мациевич неторопливо объяснял Заикину:
– Манипуляции при полете совершаются так: вот этот рычаг несет четыре проволоки – две к рулю глубины...
– Две к рулю глубины, – старательно повторил Заикин.
–...а две – к шарнирным подвескам главного биплана.
– Две – к подвескам биплана.
– Правильно, – похвалил Мациевич. – Двигая рычаг вперед и назад по отношению к направлению движения, сообщаем аппарату уклон вниз или вверх.
– А когда– что? – спросил Заикин. – Когда «вверх»?
– Вперед – вниз, на себя – вверх, – пояснил Мациевич.
– Вперед – вниз, – повторил Заикин и двинул рукой вперед воображаемый рычаг. – На себя – вверх.
Заикин сделал вид, что тянет рычаг на себя, и посмотрел наверх. В оранжевом от заходящего солнца небе летела стая гусей.
– В Россию летят, – вдруг хриплым голосом сказал он.
– Ну почему в Россию? – ласково возразил Мациевич. – Не обязательно.
– В Россию... – глядя вослед стае, упрямо повторил Заикин, и голос его дрогнул.
А французы перекрикивались и хохотали.
* * *
В цеху аэропланной фабрики господина Фармана Иван Михайлович Заикин продолжал таскать моторы, помогал натягивать расчалки, переносил с места на место крылья и огромные тяжелые детали. Молодые механики Жан и Жак работали вместе с ним, шутили, смеялись, пытались объяснить Заикину назначение того или иного агрегата. Заикин внимательно присматривался, слушал, переспрашивал.
В момент одного такого русско-французского диалога, подкрепленного жестикуляцией, в цех вошел Анри Фарман.
Он внимательно прислушался к разговору Жана, Жака и Ивана Михайловича и пальцем поманил к себе мастера.
– Гастон, вы можете купить кран, о котором так мечтали. Счет пусть пришлют на мое имя. И постарайтесь сделать так, чтобы кран выполнял свои прямые функции – поднимал тяжести, а не болтал бы с вашими рабочими.
– Слушаюсь, мсье.
– И попросите ко мне мсье Заикина.
Мастер окликнул Заикина и показал на Анри Фармана.
Заикин подошел, поклонился.
– Как вы себя чувствуете, мсье Заикин? – неожиданно по-русски, с трудом выговаривая слова, спросил его Фарман.
На что Заикин на плохом французском языке, но без малейшей запинки ответил:
– Благодарю вас, мсье Фарман, очень хорошо. Когда я начну летать?
Ошарашенный Фарман уставился на Заикина, как на седьмое чудо света. Потом проглотил комок и перевел растерянный взгляд на мастера. Мастер был поражен не меньше Фармана.