Вернувшись после этих мелких хлопот в прежнее положение, под ожидавшее солнце, Айрис выпятила полную нижнюю губу, выдыхая дым, и заметила: «По-моему, с душевным здоровьем у вас все в порядке. Вы бываете порой странным и хмурым, иногда глупым, но это в природе ce qu’on appelle гения[54 - …в природе ce qu’on appelle гения. – Здесь Айрис подразумевает – возможно, неосознанно – известное положение Пруста во второй части «Поисков утраченного времени», романе «Под сенью девушек в цвету», где он рассуждает как раз о природе гения, его необычности и ограниченности влияния на современников: «Ce qu’on appelle la postеritе, c’est la postеritе de l’Cuvre» («Так называемые будущие поколения – это будущие поколения произведения искусства»). Набоков любил повторять сходную мысль о том, что настоящий писатель сам создает своих читателей.]».
«А что, по-вашему, „гений“?»
«Ну, это умение видеть вещи, которых другие не видят. Или, точнее, невидимые связи вещей».
«Раз так, то я говорю о состоянии жалком, болезненном, ничего общего с гениальностью не имеющем. Давайте возьмем конкретный пример из реальной обстановки. Пожалуйста, закройте глаза на минуту. Теперь представьте себе аллею, что идет от почты к вашей вилле. Видите ли вы два ряда платанов, сходящихся в перспективе, и садовую калитку между последними двумя из них?»
«Нет, – ответила Айрис. – Вместо последнего дерева справа стоит фонарный столб. Этого не разглядеть с деревенской площади, но на самом деле это столб, заросший плющом».
«Пусть, не важно. Главное – представить, что мы глядим из деревни, отсюда, в сторону садовой калитки – туда. В этом деле нам следует быть предельно внимательными с нашими здесь и там. Покамест „там“ – это прямоугольный, солнечно-зеленый двор за полуоткрытыми воротами. Теперь мы будем идти по аллее к дому. На втором стволе справа мы замечаем следы какого-то местного объявления…»
«Это Айвор его повесил. Он там извещает, что обстоятельства изменились и протеже тети Бетти следует прекратить свои еженедельные звонки по телефону».
«Отлично. Продолжаем идти к садовым воротам. Между стволов платанов с одной и с другой стороны видны части пейзажа. С правой стороны у вас – пожалуйста, закройте глаза, так вы будете лучше видеть, – справа виноградник, а слева – погост: вы можете разглядеть его долгую, низкую, очень низкую ограду…»
«У вас выходит довольно зловеще. И я хочу кое-что добавить. Однажды мы с Айвором среди кустов ежевики наткнулись на старый, покосившийся могильный камень с надписью: „Dors, Mеdor!“[55 - „Dors, Mеdor!“ – Эта эпитафия («Спи, Медор!») отсылает к поэме Ариосто «Неистовый Роланд» (1532): юный рыцарь Медор – счастливый любовник принцессы Анжелики, их связь – причина неистовства влюбленного в нее Роланда (именно этот эпизод, когда Роланд по оставленным Анжеликой и Медором надписям на камнях и деревьях узнает, что она полюбила другого, Пушкин перевел на русский язык – «Из Ариостова „Orlando Furioso“», 1826). Таким образом здесь исподволь вводится тема ревности и неверности, пронизывающая первую часть романа. «Мертвый пес Медор» вновь возникнет в 4-й части в стихах Беллы, о которых повествователь заметит, что видит «сквозь их лучистый кристалл тот колоссальный комментарий», который он мог бы к ним написать.] и только год смерти – 1889. Чей-то пес – никаких сомнений. Это сразу перед последним деревом в левом ряду».
«Итак, теперь мы стоим у ворот. Мы уже было вошли, но тут вы вдруг останавливаетесь: вы забыли купить те чудные новые марки для вашего альбома. Мы решаем вернуться на почту».
«Можно мне открыть глаза? Боюсь, я могу уснуть».
«Напротив, пришло время зажмуриться покрепче и сосредоточиться. Вы должны представить, как поворачиваетесь на каблуках, и то, что было „справа“, мгновенно становится „слева“, а „здесь“ немедленно становится „там“, и фонарь теперь от вас по левую сторону, а мертвый Медор – по правую, и платаны сходятся у почтовой конторы. Можете ли вы сделать это?»
«Сделано, – сказала Айрис. – Поворот кругом выполнила. Теперь я стою лицом к солнечной скважине с крохотным розовым домиком и щепоткой небес внутри. Можем идти обратно?»
«Вы можете, а я нет! В этом суть эксперимента. В реальной, вещественной жизни я могу сделать оборот так же легко и быстро, как любой другой. Но в воображении, когда глаза закрыты и тело неподвижно, я не способен сменить одно направление на другое. Какая-то шестеренка в моем мозгу заедает. Я могу, разумеется, смошенничать, отложив мысленный снимок одного вида аллеи и не спеша выбрав противоположный для моего возвратного пути, к отправной точке. Если же я не жульничаю, какая-то тупая преграда, которая может свести с ума, вздумай я упорствовать, мешает мне представить разворот, обращающий одно направление в другое, противоположное. Я раздавлен, я волоку целый мир на своих плечах, пытаясь вообразить поворот кругом и заставить себя увидеть в категории „правостороннего“, то, что видел в категории „левостороннего“, и наоборот».
Я подумал, что она, должно быть, уснула, но прежде, чем я успел утешить себя мыслью, что она не услышала, не взяла в толк ничего из того, что гложет меня, она шевельнулась, натянула на плечи бридочки купальника и села.
«Во-первых, – сказала она, – давайте условимся впредь оставить все эти опыты. Во-вторых, давайте признаем: то, что мы пытались сейчас сделать, – это разрешить дурацкую философскую загадку вроде того, что означает „правое“ и „левое“ в наше отсутствие, когда никто не смотрит, в чистом пространстве, и что такое пространство вообще. Когда я была маленькой, я думала, что пространство – это то, что внутри нуля, любого нуля, нарисованного мелом на грифельной доске, пусть не идеального, но все равно хорошего, округлого нуля. Мне совсем не хочется, чтобы вы сошли с ума или свели с ума меня, поскольку эти дилеммы заразительны, – так что лучше нам вовсе отказаться от затеи с вращением аллеи. Я бы с удовольствием скрепила наш пакт поцелуем, но только погодя. Вот-вот объявится Айвор, чтобы прокатить нас на своем новом автомобиле, но вы, наверное, не захотите, и посему я предлагаю встретиться на пару минут в саду, перед обедом, пока он будет принимать ванну».
Я спросил, что Боб (Л. П.) сказал ей в моем видении. «То было не видение, – ответила она. – Он только хотел знать, не звонила ли его сестра по поводу танцев, на которые они нас троих пригласили. Но если и звонила, дома никого не было».
Мы направились в бар «Виктории», чтобы закусить и выпить, и тут же к нам присоединился Айвор.
«Вот еще, – сказал он. – На сцене я могу отлично танцевать и фехтовать, но в частной жизни я неуклюж, как медведь. К тому же не выношу, когда мою добродетельную сестру лапают всякие rastaquou?res с Лазурного Берега. Кстати, – добавил он, – если П. одержим ростовщиками – это его личное дело; он едва не разорил одного из лучших в Кембридже, но все, что он может, – это вслед за другими злословить о них самым пошлым образом».
«Забавный человек мой брат, – сказала Айрис, обращаясь ко мне, как в пьесе. – Он скрывает наше происхождение, будто некую сомнительную ценность, но готов учинить публичный скандал, лишь только один назовет другого Шейлоком».
Айвор все не унимался: «Старик Моррис (его хозяин) будет сегодня ужинать у нас. Мясные закуски и macеdoine au кухонный ром. Кроме того, я купил консервированной спаржи в английской лавке – куда лучше той, что выращивают здесь. Автомобиль не совсем „Ройс“, но у него тоже есть руль-с[56 - Автомобиль не совсем „Ройс“… руль-с. – В оригинале игра слов: Royce – rolls («it rolls»). Набоков обыгрывает название британской автомобильной компании «Роллс-Ройс» и «говорящую» фамилию одного из ее основателей Чарльза Роллса: англ. it rolls значит «катится», «везет».]. Жаль, что Вивиан слишком быстро укачивает. Утром я встретил Мадж Титеридж, и она сказала, что французские репортеры произносят ее имя как „Si c’est riche“. Никто не смеется сегодня».
9
Слишком взволнованный для того, чтобы предаться обычной сиесте, я потратил большую часть полудня, сочиняя любовное стихотворение (и это последняя запись в моем дневнике за 1922 год – ровно месяц спустя после моего приезда в Карнаво). В то время у меня, казалось, было две музы: настоящая, истеричная, искренняя, дразнившая меня летучими обрывками образов и ломавшая руки над моей неспособностью принять чародейство и безумие, даровавшиеся мне, и ее подмастерье, ее девочка с палитрой и эрзац, здравомыслящая малышка, заполнявшая рваные пустоты, оставленные ее госпожой, пояснительной или ритмовосстановительной мякотью, которой становилось тем больше, чем дальше я отходил от изначального, эфемерного, дикого совершенства. Коварная музыка русских ритмов сулила мне иллюзорное избавление, подобно тем демонам-искусителям, что нарушают черное безмолвие преисподней художника имитациями греческих поэтов и доисторических птиц. Еще один, уже окончательный обман совершался в Чистовой Копии, в которой каллиграфия, веленевая бумага и китайская тушь на короткое время приукрашивали мертвые вирши. И подумать только, ведь почти пять лет я вновь и вновь брался за перо и каждый раз попадался на этот трюк, пока не выгнал вон эту нарумяненную, брюхатую, покорную и жалкую подручную!
Я оделся и спустился вниз. Створчатое окно на террасу было отворено. Старик Моррис, Айрис и Айвор, попивая мартини, занимали места в партере великолепного заката. Айвор изображал какого-то человека с диковинным выговором и нелепыми жестами. Этот великолепный закат остался у меня в памяти не только как задник того вечера, переменившего мою жизнь, – именно он, по-видимому, повлиял на предложение, которое я сделал много лет спустя своему британскому издателю: выпустить роскошный альбом фотографий восходов и закатов, в котором была бы передана, по возможности, вся гамма оттенков, – коллекцию, которая бы имела и научную ценность, поскольку можно было бы нанять какого-нибудь сведущего селестиолога[57 - Селестиолог – знаток небес (вымышленная наука), от англ. celestial (небесный).], чтобы он сверил образцы, полученные в разных странах, и разъяснил бы удивительные, никем прежде не отмеченные различия в цветовой палитре рассветов и сумерек. Такой альбом все-таки был издан, дорогой и с недурными иллюстрациями; однако описания к нему были составлены какой-то бездарной дамой, жеманная проза и заёмная поэзия которой испортили книгу («Аллан и Овертон», Лондон, 1949).
Некоторое время я стоял неподвижно, вполуха слушая шумное выступление Айвора и обозревая огромный закат. Его акварель была классических светло-оранжевых тонов, иссиня-черная акула наискось пересекала его. Этой композиции придавала величие группа ярко тлеющих облачков, в изодранных плащах с капюшонами, несшихся над красным солнцем, которое постепенно принимало форму пешки или лестничной балясины. «Взгляните только на этот шабаш ведьм!» – едва не воскликнул я, но в ту же минуту Айрис встала со своего места и до меня донеслись ее слова:
«Довольно, Айвз. Моррис не знает этого человека, все напрасно».
«Ничего не напрасно, – парировал ее брат. – Он вот-вот познакомится с ним и тут же его опознает (этот глагол был солью реплики), в этом-то и фокус!»
Айрис сошла с веранды в сад, и Айвор не стал продолжать своего фарса, который, когда я быстро прокрутил его назад, поразил меня тонкой пародией моей речи и манер. Меня посетило странное ощущение, будто меня обобрали и бросили за борт, будто меня разделили с самим собой, будто я устремляюсь вперед и в то же время отклоняюсь в сторону. Второе действие возобладало, и под сенью каменного дуба я присоединился к Айрис.
Трещали сверчки, сумерки наполняли бассейн, луч садового светильника мерцал на никеле двух припаркованных автомобилей. Я поцеловал ее в губы, в шею, в ожерелье, в шею, в губы. Ее ответные поцелуи рассеяли обиду, но прежде, чем отпустить ее назад, на празднично освещенную веранду, я сказал ей все, что думаю о ее дураке-братце.
Айвор лично принес мне ужин (прямо на столик у кровати) – с ловко скрываемым огорчением артиста, чьи старания не имели успеха, с очаровательными извинениями за причиненную мне обиду и с «у вас не осталось свежих пижам?», на что я отвечал, что, напротив, чувствую себя скорее польщенным и, собственно, летом всегда сплю голышом, но предпочел не спускаться вниз из опасения, как бы легкая мигрень не помешала мне соответствовать столь блестящей пародии.
Спал я тревожно и только после полуночи соскользнул в более глубокое оцепенение (иллюстрированное без всякой к тому причины образом моей первой маленькой душеньки на садовой лужайке), от которого был грубо пробужден харкающими звуками мотора. Я накинул на себя рубашку, высунулся в окно, спугнув стайку воробьев с жасминовых кущ, пышные побеги которых достигали второго этажа, и увидел, только теперь проснувшись окончательно, как Айвор кладет сумку и удочку в свой автомобиль, который стоял, подрагивая, чуть не в самом саду. Было воскресенье, и я предполагал, что он пробудет в доме весь день, а он сел за свой руль-с и захлопнул дверцу. Садовник двумя руками указывал ему тактические направления; рядом с ним стоял его хорошенький мальчуган, держа метелку из желто-голубых перьев. А затем я услышал ее милую английскую речь: она желала брату приятно провести время. Я высунулся еще дальше, чтобы увидеть ее: она стояла на пятачке чистого, прохладного дерна – босоногая, с голыми икрами, в пеньюаре с широкими рукавами, повторяющая слова своего веселого прощания, которых он уже слышать не мог.
Через лестничную площадку я бросился в уборную. Несколько мгновений спустя, покинув булькающее, жадно переглатывающее убежище, я увидел ее на другой стороне лестничной площадки. Она входила в мою комнату. Рубашка для игры в поло, что была на мне, очень короткая, цвета лососины, не могла скрыть моего немого нетерпения.
«Не выношу ошеломленного вида остановившихся часов», – сказала она, потянувшись тонкой коричневой рукой к полке, на которую я отправил в отставку старенький хронометр, одолженный мною взамен обычного будильника. Едва ее широкий рукав соскользнул к плечу, я припал губами к темной надушенной впадинке, о чем мечтал с нашего первого дня на пляже.
Я знал, что дверной замок сломан, и все же сделал попытку, и был вознагражден идиотским подобием поворотных щелчков, решительно ничего не заперших. Чьи шаги, чей надрывный кашель слышались с лестницы? Ах да, это Жако, сын садовника, он смахивает пыль по утрам. «Он может сунуться сюда, – сказал я, уже с трудом произнося слова, – чтобы натереть, к примеру, этот подсвечник». – «Ах, это все равно, – шептала она, – он всего лишь старательный мальчик, несчастный приживала, как и все наши собаки и попугаи[58 - …старательный мальчик, несчастный приживала, как и все наши собаки и попугаи. – Его имя – Jacquot – по-французски означает «серый попугай».]. А животик у тебя все еще розовенький, как твоя рубашка. И пожалуйста, милый, не забудь улизнуть, пока не будет слишком поздно».
Как далеко, как ярко, как неизменно в вечности, как обезображено временем! В постели попадались хлебные крошки и даже кусок апельсиновой кожуры. Юношеский кашель смолк, но я отчетливо слышал скрипы, вкрадчивую поступь, гудение в прижатом к двери ухе. Мне было, должно быть, лет одиннадцать или двенадцать, когда племянник моего двоюродного деда приехал в его подмосковную усадьбу, где я проводил то жаркое и ужасное лето. Он привез с собой свою пылкую новобрачную – прямо со свадебного застолья. На другой день, после обеда, раздраженный любопытством и своим воображением, я пробрался к потайному местечку под окном гостевой спальни, что находилась во втором этаже, в жасминовые заросли, где стояла забытая садовником лестница. Она достигала только до верхнего края закрытых ставень первого этажа, и, хотя я нашел на декоративном выступе опору для ноги, я только смог уцепиться за подоконник приоткрытого окна второго этажа, из которого доносились разные увлекательные звуки. Я различил дребезжанье кроватных пружин и ритмичное звяканье фруктового ножа на тарелке, рядом с кроватью, одну из стоек которой я смог увидеть, изо всех сил вытянув шею; но больше всего заворожило меня другое – то были отважные стоны с невидимой части кровати. Нечеловеческое усилие позволило мне углядеть розовую рубашку, перекинутую через спинку стула. Он, восхищенное чудовище, обреченное сгинуть однажды, как многие и многие другие, теперь со все нарастающей потребностью повторял ее имя, и к той минуте, когда моя нога сорвалась, он уже кричал в полный голос, заглушая шум моего внезапного обрушения – прямо в ломкие ветви и метель лепестков.
10
Айвор еще не успел вернуться с рыбалки, как я уже перебрался в «Викторию», где она ежедневно меня навещала. Этого не было довольно; однако осенью Айвор уехал на жительство в Лос-Анджелес, чтобы вместе со своим сводным братом управлять фильмовой компанией «Аменис» (для которой тридцать лет спустя, когда Айвор давно уже умер по ту сторону Дувра, я написал сценарий по своему самому известному в то время, но далеко не лучшему роману «Пешка берет королеву»), и мы с Айрис вернулись на нашу любимую виллу в действительно довольно хорошем синем «Икаре» – обдуманном подарке Айвора нам на свадьбу.
Как-то в октябре мой благодетель, достигший к тому времени последней стадии величественной дряхлости, приехал в Ментону со своим ежегодным визитом. Мы с Айрис без предупреждения зашли его навестить. Имение графа было несравнимо роскошнее нашего. Он с трудом поднялся на ноги, взял в свои восково-бледные ладони ее ручку и вперил в Айрис туманно-голубой взор, рассматривая ее по меньшей мере секунд пять (небольшая вечность по светским нормам) в некоем подобии ритуального молчания, после чего он трижды обстоятельно расцеловал меня по ужасному русскому обычаю.
«Твоя нареченная, – сказал он по-английски (о котором Айрис позднее заметила, что он точь-в-точь как мой – в неподражаемой интерпретации Айвора), используя это слово (bride), как я догадался, в значении fiancеe[59 - Твоя нареченная, – сказал он по-английски… используя это слово (bride), как я догадался, в значении fiancеe… – Т. е. в значении «невеста», а не «жена». У слова «bride», помимо этого, есть еще значение «молодая» (новобрачная).], – столь же хороша, сколько должна быть и твоя супруга!»
Я поспешил сообщить ему – по-русски, – что после короткой церемонии в мэрии Канницы мы с Айрис уже около месяца как муж и жена. Никифор Никодимович вновь уставился на Айрис и наконец прикоснулся к ее руке губами, которую она, как я с удовольствием отметил, подняла надлежащим образом (натасканная, разумеется, Айвором, не упускавшим ни единого случая потискать сестрицу).
«Я неверно истолковал слухи, – сказал граф, – но все же рад знакомству со столь очаровательной юной леди. Однако где же, в каком храме состоится освящение данного вами обета?»
«В том храме, сэр, который мы возведем сами», – чуточку дерзко, пожалуй, ответила Айрис.
Граф Старов «пожевал губами», по обыкновению стариков в русских романах, и в эту минуту очень кстати вошла мисс Вроде-Вородина, его пожилая кузина, управлявшая хозяйством, и проводила Айрис на чашку чая в смежный с комнатой альков, украшенный замечательным портретом известной красавицы, мадам де Благидзе, в кавказском костюме (Серов, 1896). Граф пожелал обсудить со мной деловые вопросы. Он располагал всего десятью минутами «до инъекции».
Какова девичья фамилия моей супруги?
Я сказал. Он обдумал ответ и покачал головой. А какова была фамилия ее матери?
Я сказал и это. Последовала та же реакция. Как обстоит дело с финансовой основой нашего брака?
Я сказал, что она владеет виллой, попугаем, автомобилем и еще получает небольшой доход – точной суммы я не знал.
Обдумав все это с минуту, он спросил, не желаю ли я поступить на службу в «Белый Крест». Никакого отношения к Швейцарии. Это организация, которая оказывает помощь русским православным христианам по всему миру. Служба предполагала разъезды, интересные знакомства, продвижение на важные должности.
Я отказался столь решительно, что он выронил из рук серебряную коробочку с пилюлями, и россыпь ни в чем не повинных драже усеяла стол вокруг его локтя. Он смахнул их на пол жестом сварливого отвержения.
Чему же я в таком случае намерен себя посвятить?