И прочее в том же духе. Анна Ивановна, кстати, была бессменной старостой их группы и ее изначально с первого курса называли по имени-отчеству, хотя и на "ты", впрочем, нередко бывало и "Анка". Оказалось, что у Заслонкина были написаны чуть не целые поэмы. Причем, поэма писалась с ходу, почти без помарок, чем он очень гордился. С точки зрения Борискова все это было ужасно и напоминало ему пение под караоке, которое могут вытерпеть разве только очень пьяные, глухие или сами поющие. Музыкальных профессионалов типа Брамса, Шопена или Свиридова тут же бы стошнило и притом мучительно. Впрочем, это была безобидная забава. Так же как и эти стихи, которые Заслонкин сочинял в огромном количестве. Сам он на любую критику в свой адрес говорил: "А всем моим родственникам и знакомым нравится!" Но всех этих его родственников и знакомых поражала сама возможность и способность говорить русским языком в рифму и не матом. Ведь как они сами не пытались, придумать другую рифму, кроме как "смородина – родина" или "поздравляю-желаю" – ни у кого из них не получалось.
После пятого курса парней послали на военные сборы. Борискова распределили ехать в Лиепаю. В Риге была пересадка и несколько часов свободного времени. Там они с Хлебниковым и еще с другими ребятами долго искали хоть какой-нибудь пивной бар и только с очень большим трудом нашли. Прохожие их посылали в совершенно разные стороны. Но посидели там очень хорошо. Пивной бар назывался "Под дубом". Потом сели в поезд до Лиепаи. С вокзала их привезли на автобусах на военно-морскую базу. Потом всех построили на плацу и стали распределять по частям. Борискова, Хлебникова и еще одного парня распределили в группу кораблей ОВР (охрана водного района). Так он оказался на морском тральщике "Комсомолец". Там его, в общем-то, никто не ждал, но мичман, который был командиром медицинской части, обрадовался, поскольку это давало ему возможность отдохнуть, то есть на службу не выходить. Борисков получил койку в помещении медпункта, но ни разу толком не выспался, потому что с утра до вечера постоянно на весь корабль орала трансляция, то стоиться на зарядку, форма одежды такая-то, то "приступить к проворачиванию механизмов" и так далее, а самая приятная была вечером: "Команде пить чай". На чай давали кусок белого хлеба с маслом. Однажды Борисков обнаружил: на масле отпечаталась крысиная лапка. Крыс на корабле было необыкновенно много, а на громадном крейсере "Свердлов", где находился знакомый парень с курса Леха Игумнов – вообще ужасно. Леха ночью практически не спал: очень боялся, что они будут кусать его за ноги.
Воспоминание об этих сборах на флоте у Борискова было связано с тошнотой и запахом нагретого моторного масла. Несколько дней они были в море, и все эти дни там бушевал шторм. Когда вышли за молы, тут же началась качка, Борисков благополучно слег и какое-то время лежал в мучениях и тошноте. Качка была страшная, пройти по кораблю ровно было просто невозможно. На палубу выходить запретили вовсе, чтобы не смыло. Сквозь стальные заслонки иллюминаторов от ударов волн просачивалась вода, вещи болтались и катались по всей каюте. В тот первый день Борисков и не обедал, но вечером, когда по трансляции объявили: "Команде пить чай", взбодрился. Кормился он в матросском кубрике, чаю попить, понятно, при такой тошниловке не удавалось, но хлеб и масло требовалось неотложно забрать, иначе оно было бы безжалостно сожрано другими членами команды. Борисков лежа накинул ботинки, продышался и стремглав бросился в кубрик, болтаясь по коридору от стенки к стенке. Сбежав по трапу, он схватил со стола свою пайку, стремительно помчался назад и прямо в ботинках упал на койку, чтобы отдышаться. Что они там, в море, делали, куда шли, – никто, естественно, матросам не говорил: не ваше дело. И даже хлеб ели консервированный, потому что свежий закончился в первый день. Этот хлеб был чем-то пропитан, и для его восстановления его нужно было нагреть, чтобы консервант испарился. Греть-то его грели, но видимо не додерживали в печке, и хлеб получался горький, противный. Нечто подобно произошло, когда через несколько лет случайно на банкете пролили водку в тарелку с нарезанным хлебом, и Борисков укусил, не заметив, пропитанный водкой кусок, тут же и вспомнил тот корабельный хлеб. А вот на крейсере, рассказывали ребята, была своя пекарня. Ночью охотники на крыс залезали в тестомесильню, вооруженные кистенем, на какое-то время выключали свет, и крысы туда начинали лезть, и по ним этим кистенем надо было лупить. Мертвых крыс собирали, и говорят, был обмен крыс на отпуск. Некоторые из матросов, которые не могли набрать достаточное количество, меняли или покупали крыс у других. Такие ходили истории. Борисков верил в них и не верил.
В конечном итоге, то ли от шторма, то ли от старости, прямо в море от корабля что-то там снизу отвалилось, он набрал в отсек забортной воды и, изрядно отяжелевший, вернулся на базу. Там сначала сгрузили на склад боезапас, потом пошли на свое место. Голова трещала как после серьезной многодневной пьянки. Команде сказали, что, скорее всего, корабль будут ставить в сухой док.
На следующий день играли в футбол с экипажем другого морского тральщика. И продули со счетом 3:0. Борисков стоял на воротах и опозорился, пропустив все эти три мяча. Кроме того, к окончанию матча он весь с ног до головы был в грязи, и вечером пришлось стирать робу и тельняшку. Сменки у него не было, и, ожидая пока высохнет тельняшка, он сидел на палубе голый по пояс, читал книжку. Ветер с моря холодил ему спину, и по коже пробегали мурашки.
Двадцатого июля в свой день рождения Борисков отпросился у командира и сошел с корабля будто бы по делу в госпиталь, где работали Витя Зимин и Санька Жуков. Выпить алкогольного у них не было, просто поговорили, попили чаю, потом Борисков пошел к себе. По дороге сел в сквере на скамеечку, стал писать Наташе письмо. Пахло морем. Совсем рядом у причальной стенки стояло огромное госпитальное судно "Обь". Через сквер мимо Борискова разболтанным строем куда-то прошла вся в черном мелкорослая команда подводной лодки.
К обеду Борисков вернулся к себе на корабль, поднявшись по трапу и козырнув флагу на корме. Таков был порядок. В бухте колыхалась радужная пленка. На корме матрос с сачком на длинном шесте вылавливал или отгонял от борта к другому кораблю плавающий мусор и дерьмо.
Пообедали. Бачковой "помыл" посуду. На тральщике мытье посуды заключалось в том, что алюминиевую миску просто протирали газетой. Еда была очень жирной, и мыть ее нормально в тех условиях было действительно крайне неудобно. Борисков как медработник пытался, было, в это дело внести усовершенствование, но у него ничего не вышло и он на это дело плюнул.
Было так тоскливо, что после обеда Борисков решил навестить Хлебникова, вдруг у него есть, что выпить.
Хлебников находился на судне связи, которое стояло прямо к борту борт с "Комсомольцем", однако зайти туда по трапу Борискову не удалось: какой-то мичман с мостика заорал на него: "Эй, ты, куда прешь?" Пришлось перелезать через борт. Был священный адмиральский час. Все на корабле дрыхли без задних ног. Тучный Хлебников, конечно же, тоже спал в медпункте. Насилу он открыл глаза. Поболтали. Говорили, что через какое-то время после окончания института Хлебников внезапно умер от острой сердечной недостаточности прямо в метро.
Общее впечатление от этих сборов состояло в том, что на флоте тоже царит полный бардак.
Лет, наверное, через пять после окончания института Борискова отправили на сборы на Северный флот. Там его поставили заменять ушедшего в отпуск штатного корабельного врача. Сборы те прошли довольно спокойно и скучно. Впрочем, там, во время парада, произошла одна пренеприятная, но довольно героическая история. Впереди колонны шли барабанщики, один из них выронил барабанную палочку, а шедший сзади курсант наступил на нее ногой, прокатился на ней, чуть не упал и наткнулся шеей на штык идущего сзади. Лезвие распороло ему мышцу шеи прямо под правым ухом. Из раны струей на воротник полилась кровь, оставляя на асфальте следы. Но он героически продолжал идти и держал свое место в строю все время парада, чем вызвал восторг у присутствующих. Бывают бесполезные вещи, а бывают и бессмысленные поступки. Борисков тогда участвовал на уровне зажимания раны на шее и накладывания давящей повязки да помогал ставить носилки в санитарную машину для отправки парня в госпиталь. Больше ничего интересного не происходило. Каждое утро в его каюте появлялась пара-тройка матросов с какими-то жалобами, не желавших идти на зарядку. Кого-то он освобождал, записывая в специальный журнал, а кого-то посылал подальше.
Была уже поздняя осень. Как-то с другими офицерами стояли на пирсе. С корабля на причальную стенку с кормы полетел камень с привязанным к нему веревкой, или, на морском жаргоне, "концом", за который надо было уже из воды вытащить причальный трос и набросить его на кнехт. Было довольно холодно, и даже смотреть было страшно, как можно тащить такую мокротень из ледяной шуги. Стоявшие тут офицеры тут же заревели команды, матросы сделали вид, что не слышат или заняты другими делами, только один матросик щуплого вида, помчался ловить этот конец, ему еще по пути врезали пендаля, он хватал конец голыми руками, тащил из ледяной воды. "Ну, точно сейчас у него будет обморожение пальцев!" – подумал Борисков, которому даже смотреть на это было жутко. Пара-тройка человек на корабле и так уже ходила с забинтованными руками, причем очень довольные, потому что в связи с этим их освободили от утренней зарядки.
Там же, на сборах, он сдружился с капитаном медицинской службы Олегом Новиковым. Олег лет уже десять служил военным врачом и на каждое событие у него наготове был аналогичный случай из этой его службы. Была такая история: как-то привезли сразу на многих "скорых" чуть ли не пятьдесят матросов, отравившихся антифризом, то есть с острой почечной недостаточностью. И тут сложилась страшная ситуация и чудовищная лотерея. Пострадавшего народу было много, а систем гемодиализа (искусственная почка) только три, позже задействовали резервы в других клиниках, но и их не хватало. Кого-то взяли, а кого-то не успели. Потом была какая-то запутанная история с сотрудниками ФСБ, которых явно намеренно отравили таллием. Причем дозы всем достались разные, но даже у тех, которым попало мало или не досталось ничего, отмечались выраженные симптомы отравления – сработал психический фактор. Новиков окончил Военно-медицинскую академию. Борисков всегда считал, что курсанты академии не вполне военные. Как-то он был там по какому-то делу. Так репетировали что-то вроде парадного прохода. Посреди плаца после сильного дождя образовалась здоровенная лужа. Никто в эту лужу из слушателей академии, жалея обувь, не пошел, строй обтек ее и за ней соединился, как вакуоль, что привело начальство буквально в бешенство.
Что касается того проклятого запаха нагретого моторного масла, то Новиков, ходивший несколько раз в "автономку" на подводной лодке, сказал, что этот запах преследует и его. Он рассказал, что через какое-то время после погружения все запахи исчезают и остается только один – тошнотворный запах нагретого масла. Зато потом, когда они всплыли на полюсе, и открылся люк и чистейший ледяной воздух Арктики ворвался, обжигая ноздри, в лодку, целая череда запахов в одни миг прокрутилась в его мозгу: апельсинов, духов, женщин, цветов – как будто происходила перезагрузка всех запахов жизни. В каждый такой поход они обязательно брали какую-то живность: мышек, попугаев, морских свинок, но никто из животных не выдерживал до конца похода – все почему-то дохли. Крысы на подводном крейсере тоже не заводились. Было как-то две курочки, которые выдержали весь полугодовой поход, но уже после возвращения на базу все равно сдохли.
Кстати там, на сборах, однажды произошла история, которую Борисков до сих пор не вспоминал без смеха. Отметили день рождения одного офицера и компанией пошли шляться по военному городку (по сути-то всего десять домов), пулять петардами. Один запустил ракету, которая разбила на третьем этаже оконное стекло и влетела в квартиру. Видно было, как вспыхнула штора. Все оцепенели от ужаса. Вдруг по лестнице загрохотали шаги, и на улицу вылетел абсолютно голый мужик и за ним такая же голая женщина, но в одеяле. Эта женщина оказалась близкой подругой одного из офицеров из их компании, которая днем ранее якобы уехала в Мурманск по неотложным делам типа навестить заболевших родителей. Тот офицер даже собирался на ней вскоре жениться. Так вот, оказывается, к этой подруге приехал любовник, с которым они намеревались пару дней покувыркаться в постели. Голого мужика долго гоняли по всему городку.
Подобных историй там было множество. Один заявил жене, что уходит на полгода в "автономку", а сам отправился пить к друзьям (там они пили два месяца), причем жена его спрашивала у командира дивизиона, и тот подтвердил, что да, лодка в длительном плавании. Затем, хорошо попив, этот тип перебазировался на квартиру к любовнице, которая жила буквально в соседнем доме. Но и там тоже продолжал пить. Развязка наступила самым неожиданным образом, когда он, поддатый, пошел выносить мусор на общую помойку с ведром, в халате и в домашних тапочках, но назад на автопилоте пришел в свою настоящую квартиру, где его с изумлением и встретила жена.
За все прошедшее после окончания института время Борисков был только на одном вечере встречи выпускников, как раз год назад. К его удивлению, народу собралось довольно много. Встретились хорошо, пообщались, посидели в ресторане, но после этого мероприятия у Борискова осталось чувство перенесенного эмоционального шока. Весь следующий день он приходил в себя. Виктоша стала спрашивать, что случилось. Борисков опытался ей объяснить. Виктоша опять не поняла. Ну, встретились, ну, посидели. Ну, и что? И Борисков заткнулся. Голова же была переполнена эмоциями. Заснуть не мог. Тогда он пошарил по сусекам, нашел в шкафу початую бутылку коньяка, выпил стопку-другую, постепенно стал успокаиваться, уснул.
Почему-то на Борискова эта встреча очень сильно подействовала. Впрочем, тетка Нюра рассказывала, что отец на двадцать пять лет Победы, то есть, получается, конкретно в семидесятом году, съездил на встречу ветеранов. Надо сказать, что года до 1965-го День Победы как-то даже не особенно и отмечали, это как раз потом и начали – с двадцатилетия. И отец тогда стал искать медали, которые до этого просто валялись по дому. Появился у них там какой-то организатор, чуть ли не бывший комиссар их полка, списались, кого могли, нашли, и он поехал тогда в Смоленск, как раз на девятое мая. Им, бывшим молодым солдатам, было тогда около пятидесяти – в основном они были 1922-23 года рождения, хотя были и постарше. Что там, на встрече, происходило, неизвестно. Скорее всего, ничего особенного: встретились уже взрослые люди, мальчишками когда-то вместе воевавшие, вспоминали, поминали погибших, выпивали. Но отец вернулся очень расстроенный. Тетя Нюра говорила, что он сидел за столом и у него буквально текли слезы. Тетка, сама участница войны, бывшая зенитчица, спросила: "Коля, ты чего? Я же тебе говорила: не надо было никуда ездить! Я так вообще никому не говорю, что воевала". Отец же, вытирая глаза, сказал ей примерно так:
– Да я вовсе не жалею, что съездил, это было нужно, просто необходимо. Многих своих ребят встретил – семь человек из роты, а трое были вообще из нашего взвода – когда еще придется увидеться? Жалко, конечно, Вани Сапегина не было, моего лучшего друга, вместе два года кормились. Жив, но не приехал. Не получилось. И все, в общем, было очень просто: ну, встретились, с трудом, конечно, узнали друг друга, посидели, но что-то такое там произошло, и я теперь не знаю, как с этим жить дальше. Там было вроде бы все хорошо, поговорили, и у меня, когда были на возложении венков, было прекрасное настроение, а потом в ресторане что-то произошло. Сейчас даже не могу об этом говорить. – Он снова вытер рукавом глаза. – Просто не могу! И не спрашивай, Нюра, я сам не знаю, почему. Я просто не знаю, как теперь с этим жить! Я вдруг в один момент все вспомнил. А люди не меняются. Все стали старыми, но остались прежними по разговору, ужимкам, повадкам. Год тогда мы сидели в том лесу, сколько народу погибло совершенно зря просто немыслимо. Командир наш тоже там был. Мы же дошли до Германии, но всех почему-то волнует именно то время, когда мы год сидели в том лесу на одном месте. Мы ведь тогда совершенно не знали, победим или нет. Мы были буквально рыжие от грязи и крови. Я лично, когда подумал тогда, что война может еще быть года два, как-то уж очень расстроился. А тут двадцать пять лет прошло как один день. Ничего не вернешь. Мы тогда думали, что жизнь после войны будет совсем другой. Тогда мы расставались радостно, разъезжались по домам. Кстати, как только эшелон пересек границу, его тут же оцепили войска НКВД. Тогда казалось, что с войной навсегда покончено и с теми людьми, с которыми воевал. А тут оказалось, что они никуда не делись, что ребята еще живут. Теперь, расставаясь, многие плакали… Мне казалось, что все уже забыто, а теперь снова всплыло. Какие-то мелочи, которые, казалось, уже забыты напрочь и которые я пытался забыть. Что-то я забыл, но многие помнили. Ты не поймешь. Я вдруг все вспомнил то, что пытался забыть, и кажется, мне это почти удалось – забыть, а тут вдруг увидел ребят – и вспомнил. И еще сказали: в прошлом году умер Саша Коротков. Не могу прийти в себя. Почему мы ни разу за эти двадцать пять лет не встретились?
Тетка тогда очень удивилась этому: сколько тогда было убито, а тут в прошлом году умер человек и "не могу в себя прийти".
– Ты не поймешь! – ответил ей отец.
Два дня отец пил водку и плакал, но потом как-то постепенно отошел от той поездки, пришел в себя и такие тяжелые приступы депрессии у него больше никогда не повторялись. Острота войны все-таки потерялась, память стала затягиваться, как пруд ряской. Та встреча была последней, где они были еще относительно молодые, потом как-то разом народ стал исчезать – быстро умирать. Остались всего несколько человек, и уже изредка встречались только они, причем люди не самые близкие, некоторых он и не помнил, хотя и служили где-то рядом. С кем-то воевал рядом месяц-два. Знали одних и тех же командиров, общую обстановку. Ну, точно были где-то рядом, но не помнили друг друга. А с кем тогда год сидели в лесу – тех уже и не осталось. Бывало и так: два парня из одной деревни служили на одном линкоре и за всю службу ни разу не встречались. Какое-то время все еще было остро, а потом стало покрываться и замыливаться воспоминаниями, и острота ушла. Человек по природе своей склонен забывать неприятные вещи – это защита психики. Он не может быть постоянно в тоске или напряжении.
Глава 5. День пятый. Воскресенье
В воскресение Борисков снова встал в восемь, погулял с Микошей, потом, не завтракая, (Виктоша проговорила из кровати, не поворачиваясь и не открывая глаз: "Сам поешь, сделай себе яичницу" – и снова заснула), пошел в храм. Вдруг захотел причаститься. Говорят, что надо было к этому, то есть к смерти и причастию, специально готовиться, но готовится было некогда. Так ведь и помереть было недолго без причастия. Он был крещеный в самом младенчестве по настоянию бабушки, но так сложилось, что в жизни никогда не исповедовался и не причащался.
Храм был полон народу, в основном там были женщины. Борисков тоже встал в очередь на исповедь. Чего там нужно говорить, не знал. Из фильмов и книг представлял, как это происходит у католиков: священник сидит в будочке за шторкой, а ты ему все рассказываешь – все свои гадости, а он потом отпускает грехи. У нас же священник накрывал голову специальной тряпочкой, что-то слушал, редко спрашивал. Были старушки, которые что-то долго ему говорили. Что они там могли такого нагрешить? Впрочем, как-то один знакомый продавец сказал, что с виду старушки все благообразные, но вот одна у них повадилась воровать из холодильников мороженое и делала это очень ловко. Знакомый историк Илюша Парамонов сказал по этому поводу: "У нас почему-то сложилось ложное представление, что дети и старики уже по сути своей невинны. А ведь бабка эта запросто могла быть в молодости воровкой-мошенницей или проституткой, а Гитлер ведь тоже был когда-то ребенком, играл в песочнице с лопаткой. Путешественник во времени, увидев его в колыбельке или в той же песочнице, ни за что бы и не предугадал. И стал бы он убивать ребенка? Да и в Гитлере ли дело? Что тогда двигало людьми – некая историческая идея! Попробуй, выйди сейчас такой же человек с подобными идеями, его и слушать-то не будут, разве что небольшая группа сторонников найдется. Или упекут в сумасшедший дом. Или если бы Ленина арестовало и расстреляло Временное правительство, разве не было бы революции? Все обросло мифами. Кого-то может быть, и поймали или убили, просто мы знаем только о тех, кто выжил, и кого сделали фетишем истории. Как вообще можно управлять такими массами народа, который не хочет ни работать, ни управляться? Жив надзиратель из концлагеря, который, говорят, в молодости перебил кучу народу, но так и не могут его посадить – уже нет живых свидетелей. На вид вполне приличный старик. А может быть, он уже исправился? Вряд ли он кого-нибудь убивал после войны. А люди разные есть. У нас в роте был старослужащий – полный дебил – так и норовил кого-нибудь избить. И кто служил, наверняка знавали подобных идиотов, поскольку по каким-то социальным законам, они непременно и неизбежно присутствуют в коллективе, как и всегда еще один особый тип имеется – противный, слабый, которого все шпыняют и бьют. Так вот, про того мудака-старослужащего. Поставь его в то страшное военное время надзирателем–капо – в концлагерь, и дай ему волю убивать безнаказанно – что будет? То же самое – получится классический военный преступник. А кто-то ведь и ногти выдирал на допросах и поэту Мандельштаму руку ломал? И где они теперь, те мучители? Кто-то ведь убивал, а потом давил еврейского актера Михоэлса грузовиком. Это только про известных людей узнали, а сколько простых передавили непоэтов и неактеров!
Постепенно подошла и очередь Борискова исповедоваться. Священник, впрочем, особенно ничего и не спрашивал. Затем Борисков, может быть, и не совсем по правилам, но причастился.
Прямо у храма какие-то люди распространяли листовку против проведения прививок. Там говорилось, что будто бы прививать детей и взрослых вовсе не нужно, что это нельзя по каким-то причинам, чуть ли не религиозным. И что все придумано фармацевтическими компаниями, которые выпускают вакцины. Логику сочинителя этих листовок трудно было понять. Борисков знавал людей, которые своевременно не сделали прививку и умерли, заразившись. Хотя и побочные реакции на прививки тоже видел.
Когда Борисков пришел домой, там уже никого не было. Виктоша с Олегом, видимо, ушли в театр, а Микоша спала у себя в лукошке. Дома Борисков находится один не смог, как-то было тяжело. Посидев минут пять, он взял резервную литровую бутылку водки и пошел выпить ее к знакомым художникам. Те, как и обычно, обитали на Гороховой – там у них было что-то вроде сквота – крайне запущенная огромная квартира с темным коридором и к тому же довольно обшарпанная и вонючая. В одной из комнат он нашел Губаря – этот здоровенный дядя сидел на продавленном диване вместе со своими двумя женами. Было сильно накурено. Все были выпивши, но не пьяны. Старшая жена Алла даже в таком состоянии работала – пришивала куда-то лоскутки – то ли к одеялу, то ли к покрывалу. Другая губаревская жена что-то лепила. Работало радио. Телевизора здесь никогда не было. Все стены комнаты были завешаны картинами довольно скверного, с точки зрения Борискова, качества.
Сам Борисков ни в коей мере не считал себя экспертом по искусству, а был просто зрителем и посему оценивал любое произведение искусства, как и большинство населения, по категориями "нравится – не нравится", или по-нынешнему "купил бы или не купил бы", что и являлось ключевым фактором для художников, поскольку им тоже нужно было на что-то покупать себе еду. Еще кто-то спал на матрасе на полу в углу, завернувшись в одеяло с головой. Трудно было понять, кто – мужчина или женщина. Все тут были свободные художники. Непризнанные, а значит, бедные. Кто как зарабатывал. Больше всех зарабатывала Алла, делая поделки из кожи и меха, браслеты и лоскутные одеяла, которые неплохо продавались. Еще зарабатывали так: делали магнитики с символами, которые прилеплялись к холодильнику: Санкт-Петербургс Петропавловкой и с храмом Спаса-на-Крови или с матрешками – для туристов. Все это продавалось на улицах с лотков в местах посещений. Вещички были симпатичные, но работа эта была, хоть и требовавшая точной руки, художественного навыка, но все же конвейерная. Картины же не продавались вовсе. Писал их сам Губарь и считал их абсолютно гениальными и неоцененными. По сути же картины были ужасные. Борисков всегда холодел, представив, что во так вот пишешь-пишешь всю жизнь картины и вдруг – понимаешь, что они бездарные и никуда не годятся. Между тем Губарь как-то по случаю сделал за деньги несколько эскизов этикеток для водочных бутылок, и они оказались очень хороши, но дальше этим заниматься не захотел, считая, что истинное его призвание – живопись. Писать же картины он не умел, будучи по своему внутреннему складу скорее графиком. Борискову его картины казались уж слишком мрачными. Последнее время Губарь вдруг решил заняться скульптурой. Увидев Борискова, он обрадовался, в частности и потому, что тот приносил всегда бутылку хорошего пойла, что произошло и на этот раз.
– Что у тебя? – спросил Борисков, сперва поздоровавшись со всеми присутствующими женами.
– Смотри! – закричал Губарь, доставая откуда-то из-за дивана гипсовую скульптуру небольшого размера, напоминающую женскую задницу. – Ну, как? Гениально?
– Мне нравится, – осторожно сказал Борисков.
– Это же гениально! – настаивал Губарь.
– Конечно шикарная женская задница, только зачем ты член к ней приделал?
Губарь тут же и надулся:
– Ты так ничего и не понял!
Борисков подумал, что такую скульптуру вполне можно расценить как парковую и продать в парк, существуют ведь такие специальные магазины. Но тут же подумал, что Губарь наверняка считает, что эта скульптура достойна Лувра или Эрмитажа, и на меньшее он не согласен. Между тем Борисков уселся на какой-то опасно шатающийся стул и достал принесенную бутылку водки. Все мгновенно взбодрились. Тут же объявились стаканы, даже никуда, вроде бы и не ходили за ними. Алла только заявила:
– Мне лишь чуть-чуть!
Впрочем, "чуть-чуть" в этой среде, существенно отличалось от "чуть-чуть" в среде Борискова. Еще ему нравилось, что в этой семейке никто не выяснял отношения.
Борисков не раз замечал, что есть пары, выясняющие свои личные отношения только при чужих. Как-то он зашел к своим давним знакомым Михайловым. Просто так. Сели на кухне попить чаю, коньячку. Супруги тут же, как будто их включили, начали при Борискове пререкаться. Завелась, как всегда, Ольга, которая традиционно начала упрекать мужа в том, что тот мало зарабатывает. Довольно неприятный упрек для мужчины, поскольку понятие "зарабатывать много" очень относительно.
У мужчин были свои запрещенные приемы:
– А чего это ты все толстеешь и толстеешь! Уже ни во что не влезаешь! В постели места уже не хватает! – тут же завил жене Михайлов.
Тут Борисков подумал: и действительно, ему показалось, что Ольга беременная, даже спросить об этом хотел и хорошо, что не спросил. Оказывается, просто за прошедшее заметно заметно ожирела.
Та тут же начала свое женское:
– Да от тебя в постели все равно никакого толку!
Это уже было из серии женских запрещенных приемов.
И тут они начали лаяться. Борисков вышел в туалет. Пикирование супругов тут же и прекратилось.
А тут, на Гороховой, при всем этом бардаке, Борискову было уютно. Ему нравилась атмосфера этой огромной квартиры с ее непризнанными художниками, неизвестными музыкантами и поэтами. Всегда тут кто-то бренчал на гитаре и пел с подвыванием свои авторские песни, либо читал стихи, всегда почему-то необычно мрачные или глубоко философские. Никто эти стихи не печатал, и напечатал бы разве что такой же сумасшедший. Но опять же, это было личное мнение Борискова, человека медицинского, а значит, всегда конкретного, но и всегда сомневающегося, потому что обычно существуют две правды. И выбирать надо из этих двух правд. И, выслушав от разных людей совершенно противоположные вещи, нередко признаешь их обоих вполне убедительными. Борискову очень нравился известный анекдот, как некий мудрец судил спор двух противников. Сначала выслушав одного, он сказал: "Ты прав", потом выслушав другого: "И ты тоже прав!", – когда же окружающие накинулись на него с упреками, что так, мол, не бывает, он и им сказал: "И вы тоже правы!"
Понятно, что ничего высокохудожественного с современной точки зрения эти художники не создавали, иначе бы их здесь просто не было. Впрочем, это была самая что на есть обычная и нормальная ситуация. Хорошего в мире вообще мало, и его всегда не хватает. Некто по имени Старджон сказал: "девяносто процентов всего на свете является барахлом. Это касается как издаваемых книг, как писателей и издателей, и читателей, и всего на свете вообще". Некоторые выбирают свободную профессию из-за стиля жизни. Девушка, знакомая Борискова по юности, хотела поступить в Академию художеств, но на живопись не прошла по конкурсу, зато поступила на скульптуру. Помнится, она говорила: "Мне главное, чтобы всю жизнь не вставать на работу к девяти!" Очень была симпатичная татарочка, огненно рыжая, и ее звали, кажется, Руфина, или нет, Румия, или Винера. В общем, как-то так. Подрабатывала она тем, что рисовала картинки с арабскими надписями из Корана, которые сама и продавала у мечети.