Бумажный кораблик плывёт по реке,
Ребёнок стоит на песке золотом,
В руках его яблоко и стрекоза.
Покрытое радужной сеткой крыло
Звенит, и бумажный корабль на волнах
Качается, ветер в песке шелестит,
И всё навсегда остаётся таким…
А где стрекоза? Улетела. А где
Кораблик? Уплыл. Где река? Утекла».
Тарковский на этот вопрос ответил кратко, я даже не понял, где река находится:
«Это река моего детства. Не река, а речка скорее. Не ищите на карте…».
К поэтическому его вечеру я написал работу «Время в лирике Тарковского». Мы, коллективно посовещавшись, послали ему эту статью. Арсению Александровичу она понравилась. Я не стыжусь говорить это ныне, хотя бы потому, что живя уже в Москве, отнёс её в журнал «Вопросы литературы» покойной Татьяне Бек. Статья ей понравилась, и она стала горячо «пробивать» её через начальство. Но Тарковский был в те годы не то чтобы под запретом, но просто не очень чтим начальством. «Осколок Серебряного века» – примерно так, снисходительно, говорили о нём. И даже в сокращённом виде, после нескольких попыток Татьяны Бек, работа была отвергнута.
Переписка с Тарковским не прерывалась. И когда я приехал в Москву по вызову в Литинститут, где прошёл творческий конкурс (уже давно оставив филфак и несколько лет поработав на производстве экскаваторщиком, сварщиком, проводником поезда, грузчиком в филармонии), первым делом позвонил ему.
Он радостно откликнулся и тут же пригласил к себе в гости, на Садово-Триумфальную. Какой трогательный старик! – он заранее заказал в кулинарии какие-то особые заварные печенья невероятного вкуса. И хотя я сам не большой любитель пирожных, с удовольствием уписывал их в его кабинет под чаёк. Я представил как он, на хромой (с протезом) ноге шёл, заказывал их, потом снова шёл и нес домой уже готовый заказ… кто теперь способен на такое гостеприимство?
А главное, он показал мне «запретную полочку»! Приставил лесенку к стене и покарячился на самый верх, к потолку (а потолки в добротной «сталинке» пятиметровые, если не больше), порылся там за нишей и вывалил мне на стол груду сокровищ. Почему мне? Не знаю. Могу предположить, что заочно связали нас старые узы со Средней Азией. И, возможно, две моих строчки. Он попросил почитать что-нибудь своё, и в прочитанном его поразили две строчки:
«Как высверк звезды, как весенняя ветка
Отдельное слово стоит в языке…»
Стихотворение на мой нынешний взгляд слабенькое, почти никакое. Но Тарковского поразило то, чего я сам не предполагал. Он изумлённо выдохнул:
– «Сколько стихов перечитал за жизнь, но вот такого, чтоб отдельное слово стояло в языке, не встречал. Тут какой-то абсурд… абсурд, почему-то становящийся поэзией… это же надо – и звезда, и весенняя ветка стоят в языке!.. – тут он даже высунул язык, и я ужаснулся. Я понял то, чего не понимал сам. Он прочёл совсем иное, чем писал я. Я писал о великорусском языке, но вот эта (счастливая, наверно) неловкость – «отдельное слово стоит в языке» поразила видавшего виды поэта, знавшего символистов, акмеистов, футуристов, ничевоков. – Не в общем нашем языке, отражённом в словарях, а в личностном, физическом языке стоит слово. Как ветка, как звезда…
Об отношении к языку любого писателя, особенно поэта не стоит, наверное, говорить, – без языка нет поэта. Но вот случай особый, который хочется здесь рассказать хотя бы потому, что я по случаю оказался единственным свидетелем: в одну из встреч Арсений Александрович попросил меня с оказией доставить в редакцию Алма-Атинского журнала «Простор» рукопись. Он обернул её листками черновиков, один из которых в самолёте развернулся и я прочёл уже знакомые мне по книге «Перед снегом» строки из стихотворения «Кактус:
«…жажда жизни кору пробивала, —
И живёт он упрямый, как бык,
Той же силой, что нам даровала
И в могилах звучащий язык»
Строки знакомые… но мне показалось, что раньше я читал их в иной редакции. Сверил дома по книге, и точно, там было немного иное:
«…жажда жизни кору пробивала, —
Он живет во всю ширь своих плеч
Той же силой, что нам даровала
И в могилах звучащую речь»
А ведь верно! – «хищный глазомер» (по выражению О. Мандельштама) уточнил здесь очень важное для поэта: ну не может в могилах звучать язык! Вот речь – совсем иное дело. Вспомнить хотя бы знаменитый рассказ Достоевского «Бобок», где из-под могильной земли доносятся вначале смутные «бо-бо-бо…», а потом и более внятная речь. Именно речь, а не язык. Это к разговору об «отдельном» слове, «стоящем» в языке…
А любил он по-настоящему Фёдора Соллогуба (Тетерникова). Не поэтов «Серебряного века», которых просто обожал и с некоторыми даже дружил. Любил – Соллогуба. И – Константина Случевского. Особенно его цикл «Мефистофель». Причём любил цитировать не самое знаменитое из этого цикла «Мефистофель в пространствах», а – «Соборный сторож». Помню, как с улыбкой он цитировал оттуда:
«…ночью, как храм обезлюдеет,
С тряпкой и щёткой обходит!
Пламя змеится и брызжет
Там, где рукой он проводит!
Жжёт это пламя покойников…
Но есть такие могилы,
Где Мефистофелю-сторожу
Вызвать огонь не под силу!
В них идиоты опущены,
Нищие духом отчитаны:
Точно водой, глупой кротостью
Эти могилы пропитаны.
Гаснет в воде это пламя!
Не откачать и не вылить…
И Мефистофель не может
Нищенства духом осилить!»
Читая, смотрел на меня и пытался понять – осознаю ли я всю страшную глубину этих строк? Но я в то время ни Библии не читал ещё, нищих духом только слышал…
Со Случевским по известной причине увидеться Тарковскому не довелось. Я попросил рассказать о более знакомых мне поэтах, которых он достал со своей «секретной полочки».
Боже мой, чего там только не было!