Моя Ванесса давно, оказывается, меня раскусила. Она давно поняла, как работает механизм, для меня самого непонятный, но заведенный во мне до упора, благодаря которому я и оставался на плаву, несмотря на все свои душевные и интеллектуальные девиации. Только благодаря этой внутренней пружине я и продолжал во что-то верить, чего-то ждать от жизни и, собственно говоря, писать о ней, о жизни, находя в себе силу отстраняться от черных сторон существования, от мрачных констатаций, к которым я бывал склонен.
Вполне вменяемым, полноценным, «полным жизни» человеком я был, на взгляд Ванессы, только в постели. И не мог иметь никакой сколько-нибудь серьезной цели, не мог ни к чему стремиться без опоры на «основной инстинкт», лишившись этого стимула. Мир без секса казался мне якобы стерильным и вызвал во мне смертельную скуку и упадок духа, потерю интереса ко всему на свете. А воли во мне якобы не хватало, либо вообще не было ничего похожего на волю, чтобы ею – волею – компенсировать, как многие другие, нехватку моего главного и не столь уж примитивного стимулятора. Как бы то ни было, ради меня самого, из самых искренних душевных побуждений Ванесса даже не прочь была мною «поделиться».
Черноволосая Эстер из издательства была лет на пять постарше Ванессы. Невысокая, с правильной фигурой, с правильным молочно-белым лицом и перламутровыми губами, – на мир эта женщина смотрела странноватыми блуждающими глазами, которые уже через мгновенье, стоило посмотреть в них прямо, как подобает, наполняли чем-то сладковатым, обволакивающим. От прямых взглядов лучше было воздержаться.
Эстер мне всегда кого-то напоминала. Наверное, своим запутанным происхождением – от колена Данова, как она уверяла, вобрав в свои гены много всякого и отовсюду. Именно эта многоликость, сходство со многими и в то же время ни с кем конкретно, и вызывала при знакомстве с ней некое гипнотическое торможение в голове. Но доходило это не сразу, а позднее. Потому что только потом становилось ясно, что ты такой же, как все, также подвержен срывам – был бы повод, – и что ты себя совершенно не знаешь…
Поразительную предусмотрительность Ванесса проявила даже с местом знакомства. Оно состоялось в муниципальном бассейне, куда мы с ней ходили по пятницам, а иногда в субботу, если погода была дождливая и бег в парке или пешие марш-броски отпадали. Она просто предупредила меня, что в бассейн придет какая-то ее подруга.
Стройная Эстер уже плавала в своем черном закрытом бикини, когда мы вышли из предварительной душевой к витражам, где обычно оставляли полотенца, прежде чем спуститься в голубоватую воду.
Они плавали вместе на одной дорожке кролем. Но Эстер иногда переходила на брасс и Ванессу немного обгоняла. Я же предпочитал бороздить водяную гладь в своих черных ластах, при этом стараясь держаться не у самого края бассейна, чтобы не заехать ластами кому-нибудь по носу, потому что першащая от хлорки, вода то и дело вскипала рядом от чьих-нибудь барахтаний.
Время от времени все втроем мы делали передышку у дальней металлической лестницы. Новая знакомая мне задумчиво улыбалась. Я же вопросительно поглядывал на Ванессу, о чем-то, наверное, уже догадываясь, уж слишком подруга была недурна собой, даже в своей гладкой шапочке и без макияжа, чтобы Ванесса, женщина здравомыслящая, могла вот так, без задних мыслей и без всяких мер предосторожностей подпустить ко мне близко такую особу.
И действительно, словно издеваясь надо мной, Ванесса незаметно запускала руку под водой мне в плавки. Я отгонял ее. Но мне приходилось принимать в прозрачной воде не очень естественные позы, чтобы хоть как-то скрыть резкие изменения моих форм. Я ложился на живот или прямо в воде, лицом повернувшись к краю бассейна, начинал делать «растяжки» мышц на ногах.
Накупавшись, одевшись и обсушившись, мы сидели в кафе тут же при аквацентре. Они пили апельсиновый сок. Я попросил себе какой-то английский эль, которого сроду никогда и нигде не заказывал, при этом подмечая, что имя «Эстер» – будь она литературным персонажем – довольно резко диссонирует с ее внешностью. Это слово больше подошло бы для марки разливного бельгийского пива. Имя ей не шло, – бывает.
В этот момент и выяснилось, что к литературе, к книгам все мы имеем какое-то отношение. Я – более-менее прямое. Ванесса – по меньшей мере косвенное, через меня. Эстер же принялась объяснять, что работает в «книжном мире» и что такие, как я, каждодневное общение и работа с пишущим людом обеспечивают ей хлеб насущный.
Помимо черного и неблагодарного труда с новичками, продолжала она рассказывать о себе, который заключался в отсеивании из толпы дилетантов, рвущихся в двери издательств, из приносимых ими тонн мусора, который заведомо не годится ни для какой переработки, она работала, конечно, и с известными авторами. Не сказать чтобы получала от этого удовлетворение. Профессиональных «мусорщиков» среди них было не меньше. Она привела пару примеров. Все впечатляющие. Про таких людей уже пишут в энциклопедиях.
В ответ на мое вопросительное молчание, она стала объяснять, что не только отбирает, но и работает с текстами, «ведет» их реврайт, как теперь говорят, то есть руководит переписыванием манускриптов, принятых к изданию. А поскольку и здесь халтурщик сидит на халтурщике, многое приходилось доделывать ей самой.
Только позднее я понял, что она нисколько не преувеличивает. Она умела перекромсать любой самый безнадежный черновик с однолинейной, банальной фабулой. Она умела перекроить что угодно в настоящий художественный текст. И если это не превращало полученный «пэчворк» в литературное «произведение», то по меньшей мере наделяло его распознаваемой формой, по которой можно было понять, что это вообще такое, с чем это подавать…
* * *
Никогда за всю жизнь я не спал с девственницами. Отсюда, конечно, напрашивался вывод, что все девушки и позднее женщины, с которыми у меня возникали отношения, были в чем-то более зрелыми, чем я. Но я всегда испытывал обратное чувство. Я казался себе и старше, и опытнее. Да и они тоже так считали. В итоге получалось, что я просто более развращен, но по-другому. Какой другой вывод можно из этого сделать? А поэтому я даже не признавался в своем незнании девственности, стеснялся своего «отставания», незрелости. Тем более что вокруг всегда крутился кто-то, начиная еще с детских лет, кто мог бы блеснуть большей продвинутостью в вопросах секса.
Впрочем, с годами стало убывать и это чувство. Наверное потому, что сам я мог уже любого заткнуть за пояс. Всё однажды выравнивается. А возможно, интерес к вопросу об «этом», влечение ко всему плотскому попросту ослабевало или приобретало какие-то другие формы, более усложненные. Не доходило разве что до извращений, до того, что под этим принято понимать в обычной медицинской практике. То есть допустимо практически всё, как объяснит невежде современный врач-сексолог, лишь бы это устраивало все «стороны».
Я понимал, что всё это началось в моей жизни очень давно, еще в раннем детстве. Сегодня даже вспомнить не удавалось, где и когда именно. Еще в детском саду я обнаружил, что девочки, которые охотно давали себя ощупывать во время коллективных просмотров диафильмов – видео было еще редкостью, – пахнут не так, как мальчики. А их едкие запахи, остающиеся на кончиках пальцев, вызывали не то чтобы недоумение, но даже какой-то испуг, потребность проверить еще и еще раз, так ли это у всех.
Первое «нечистое уединение» я хорошо запомнил, потому что оно тоже вызвало во мне испуг. Такой, что уложенный спать, я чуть было не вскочил с постели и чуть было не побежал к маме, чтобы пожаловаться на странное чувство, похожее на мучительную, нестерпимую щекотку. Выделения, мизерные и скользкие капли, похожие на мучной клейстер для папье-маше, из которого я делал подарки учительницам на восьмое марта, обнаруживать себя стали не сразу. Мне было тогда семь лет.
Все мальчики, которых я знал в эти годы, занимались только этим, каждый по-своему, кто как умел, абсолютно не стесняясь друг друга. А иногда и на виду друг у друга, гурьбой. Меня этому обучил кузен, старше меня на три года, вместе с которым мы проводили одно лето. Годы спустя, когда в одном из фильмов Феллини я увидел сцену с мальчишками, которые чекрыжили землю – в буквальном смысле, посреди поля, – я был поражен не тому, что кто-то это выудил из своей памяти и отважился выставить на всеобщее обозрение. Я был поражен своему внезапному воспоминанию, из-за стыда припрятанному памятью подальше от глаз. Во времена моего детства бывало и не такое. Мальчишки постарше, учившие нас обращаться с девочками, а заодно и крепко выражаться, «курить сигары» из выброшенных на берег речки «сушек» и еще много чему другому, умели нарывать себе из мокрого песка нужные формы и, несмотря на болезненный контакт срамной плоти с колючим песком, проделывали процедуру совокупления на глазах друг у друга, все одновременно и не один раз подряд.
Уже тогда я понимал, что я такой же, как и все. Я не умел ничего другого, кроме того, что умели другие. Но с годами я всё больше и больше чувствовал себя ненормальным, сомневался в себе.
Позднее, когда мне случалось открывать какую-нибудь книгу на эту тему, когда вопросов становится почему-то больше, но, видимо, просто в силу первых настоящих разочарований в самой теме, я с любопытством выискивал в этих книгах только одно: насколько сильно я отклоняюсь от нормы и так ли это страшно в действительности. И я поражался, насколько велики мои заблуждения на свой счет. Оказывалось, что я абсолютно нормальный, стопроцентно стереотипный здоровый представитель своего пола, даже слишком. Такого, как я, можно было бы использовать как живой экспонат при обучении, чтобы наглядно демонстрировать, как устроена мужская природа, как работает в мужчине нервно-вегетативная система, обслуживающая его плотские инстинкты и рефлексы и что такое вообще мужская сексуальность.
Я даже уже начинал подумывать, что женщины, с которыми у меня возникали отношения, наверное, испытывают такие же сложные и иногда странноватые потребности, казавшиеся мне анормальными по ошибке, и что эти их потребности, чаще всего скрываемые, тоже абсолютно нормальны, общепризнаны. Но только они, как и я, не знают об этом, поэтому их и стыдятся. В результате, несмотря на то, что довольно часто, периодами, я вел образ жизни вполне целомудренный, наверное даже чаще, чем большинство окружавших меня людей, я был настоящим развратником.
Всё обычное приедалось очень быстро. И я толкал женщину дальше, туда, где поджидало всё то же самое, те же плотские утехи, не дававшие насыщения и опять быстро приедавшиеся. С годами я даже стал этого сторониться – всех простых обычных сексуальных отношений – понимая, что их хватает ненадолго. Заменить же это было нечем. При этом я никогда не поддерживал отношения с разными женщинами одновременно. Я всегда стремился к верности, потому что постоянно изменял им в голове, потому что «правый глаз» мой не переставал меня соблазнять, и я вовсе не собирался «вырывать» его и «бросать от себя»[5 - Имеется в виду цитата из Евангелие: «А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем… Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтоб погиб один из членов твоих, а не всё тело твое было ввержено в геенну». Мф. V, 28, 29. – Примеч. ред.], как предписывается.
Первую настоящую «близость» я испытал только в девятнадцать лет. Довольно поздно, настолько поздно по сравнению с другими, что я этого стеснялся. И никогда этого никому не говорил, даже самым близким женщинам и даже позднее жене. Вроде бы француженка, с опытом, человек продвинутый и образованный. Но и она вряд ли поняла бы меня лучше, вряд ли поняла бы, кто я вообще такой. Французские женщины, несмотря на свою податливость, которая является следствием неспособности противостоять влиянию внешней среды, где всё давно развинчено в вопросах пола, куда более традиционны, менее распущены в постели, чем русские. Они более организованы, больше заняты собой и вообще куда более охотно поддаются потребностям своего воображения, чем плотским. Термин «партнер» здесь и становится уместным. Хотя звучит всегда неточно, слишком методологично – особенно на русском языке, в русской среде. Потому что в этой среде многое по-другому. Русский секс вообще более едкий.
Нечистых уединений с годами не стало меньше. Но больше стало внутреннего стыда, одиночества и отвращения к реальности, которая как бы перегнала себя сама, переплюнула. Не было прежней непосредственности. Не было больше стремления к познанию жизни. Оно больше не приносило ничего такого, что делало бы жизнь интереснее, краше. А без этого уже никакие плотские чувства или поступки, совершаемые для их утоления, были невозможны. Настороженность, отвращение – с годами это только возрастало. Всё становилось сложнее. Ничто физическое в моих представлениях уже не могло оправдать себя естественностью. Ее больше не было в моем сознании, в моей душе. Отныне всё преломлялось через осознанные понятия, такие как «хорошо» и «плохо», «нужно» или «не нужно». Так прошли годы…
* * *
Эстер была замужем. За одним из своих «подопытных». Жили они с мужем за городом, между Виль-д’Авре и Версалем. По утверждениям Ванессы, Эстер изменяла мужу с каждым встречным. И судя по всему, Ванесса неплохо была осведомлена. Она даже утверждала, что литературная среда Эстер давно разочаровала, давно открыла ей глаза на тщетность поисков чего-то необычного. Даже самого «обычного» удовлетворения в этой среде и то днем с огнем не найдешь. Все пишущие, мол, слабаки, невротики, а то и просто импотенты.
В ту осень и зиму мы с Эстер виделись довольно часто. И, несмотря на то что с Ванессой Эстер поддерживала свои личные отношения, куда более тесные, чем со мной, фактически не оставлявшие мне места, отношения немного девичьи, если в их возрасте это еще возможно, наши встречи всегда проходили тет-а-тет. Уже по этой причине я продолжал подозревать Ванессу в коварных намерениях. В том, что она настойчиво отсылает меня в постель к Эстер, к которой я не мог быть равнодушен.
Сногсшибательной внешности, всегда изысканно, женственно, но без мещанства облаченная в небудничные наряды, всегда в юбке, вместо колготок часто носившая чулки, веселая, остроумная и как будто бы тоже неравнодушная ко мне… – я не понимал, каким чудом между нами вообще сохраняется эта стеклянная стена, не позволяющая нам сделать, последний шаг. Всё всегда висело на волоске. Иногда мне казалось, что стоит мне невзначай показать ей пальцем на вывеску отеля, видневшуюся за окном кафе – и всё, мы пропали…
Когда мы прощались, Эстер, нередко упаренная, с повлажневшей верхней губой, обычно негромко хохотала, словно и она тоже издевалась надо мной. И она опять заряжала меня на месяц. Я опять садился за свой рабочий стол, опять забывал обо всем на свете, даже о заработках, без которых жить не мог. У меня опять появлялся творческий зуд, стимул – невероятный, неудержимый. Один читатель – это подчас намного больше, чем тысячи. И при очередной встрече, через несколько недель, вновь видя ее цветущей, свежей, невыносимо соблазнительной, я опять и опять спрашивал себя, сколько же таких, как я, прошло через ее руки со дня нашей предыдущей встречи.
Она учила меня писать. Без скуки, с постоянным ощущением наличия в себе мужской природы, смутных и очевидных плотских потребностей, уверенности в своих возможностях и силах. Столь мощного и постоянного стимула я никогда еще не испытывал…
* * *
Первый мой текст, написанный в оригинале на французском, написанный через силу, с чувством некоторого отступничества от родного языка и от себя самого, Эстер редактировала, что называется, саморучно. Я не сразу понял, что она вынашивает конкретный план. Уже вскоре она пристроила рукопись в издательство. Причем не в свое, а к знакомым, которые держали небольшое семейное издательство, связанное акционерными отношениями с издательской группой, где сама она работала.
Последнее обстоятельство меня не очень-то радовало. Опять неясность, зависимость. Но в то же время гонорар, аванс к будущим выплатам с продаж, превышал, как в те годы еще случалось, подачки, предлагаемые большими издательствами; большие издательства уже заелись, уже успели сесть всем на шею. К тому же Эстер, видимо, и вправду ради меня постаралась. За текст объемом в сто пятьдесят стандартных страниц я получил чек в двенадцать тысяч тогдашних франков.
Мы с Ванессой тут же прогуляли деньги в загородном отеле, решив устроить себе «медовую неделю». Это случилось между католическим Рождеством и Новым годом…
Книга, вышедшая в марте в виде романа, – хотя по моим меркам это была повесть, – успеха не имела. В течение месяца-двух обложка с моим именем помаячила на прилавках известных книжных магазинов. Знакомые видели ее в Латинском квартале, в витрине модной книжной лавки. Издателю даже удалось уломать пару обычных журналистов – не критиков – напечатать хоть что-нибудь о выходе книги. Новость была подана под простеньким соусом. В него пришлось намешать обыкновенной злободневной белиберды, а именно переворошить мое стоическое, полудиссидентское прошлое у себя на родине. Что было довольно глупо. Сегодня никого не интересовал уже ни я, ни моя родина. И на этом – всё. Интереса ко мне и к книге как не бывало.
Свои собственные связи в медийной среде, – а некоторые ее представители хорошо относились скорее не ко мне, а к Мишель, моей бывшей жене, давно мною брошенной, – я приберег про запас. Еще пригодятся. Не сказал я Эстер и о том, что этот же опус я пытался предлагать до нее во Франции, в Германии и еще в некоторых странах, разослав рукопись примерно в сорок издательств. И никто, кроме одного литературного агента, даже пальцем не пошевелил, чтобы хоть что-то мне на это ответить. Это лишь показывает, какой бурный спрос держится на литературу шестой части суши, как только «империя зла» пожелала всем лучшей жизни. А может быть, и на литературу вообще, что, конечно, еще ближе к истине.
Позднее моим издателем было предпринято еще несколько попыток поддержать издание. Так я попал на радиопередачу. В помещении радиостанции, куда меня сопровождала собственной персоной красавица Эстер, всех участников и сочувствующих почивали аперитивами. Все сидели одним скопом в зале с микрофонами, и официант развозил напитки в тележке.
Выпив натощак виски, я стал нести в микрофон несусветную ахинею об «отсталости» современной французской литературы, которая якобы всё еще топчется на повествовании, увязает в болоте реализма и не желает видеть и понимать, что после всего написанного в послевоенные годы, и не только во Франции, художественная книга просто не имеет права быть обывательской, не может заигрывать со средним классом, с его мещанскими вкусами или с полным отсутствием таковых. Средний класс, видите ли, не любит грустных историй. Так пусть ходит развлекаться в цирк с оркестром, смотреть на клоунов с акробатами. На праздники приезжает даже московский, лучший в мире… Никто почему-то не попытался воспротивиться моей дерзости. Всё, что я говорил, было несправедливо, высокомерно.
Еще как-то раз я очутился в городской библиотеке перед целым залом читателей. Своих ли, чужих ли – поди разбери. Собравшиеся буквально засыпали меня вопросами. На многие из них я бы и сам не прочь был услышать ответ. Но мне всё же пришлось отдуваться, раз уже мне оплатили дорогу и отель. Стараясь соблюдать чувство меры, я даже пытался разъяснять во всеуслышанье, что не такой я известный автор, за какого меня здесь выдают. Но в это почему-то вообще никто не верит, когда это говорится вслух перед людьми еще более безвестными…
Показывая мне статистику продаж – около четырехсот экземпляров за первые два месяца, – Эстер уверяла меня, что по-другому быть и не может. Хороший текст любого автора никогда не расходится лучше. Если, конечно, его не протащили на какую-нибудь премию – как правило, за уши. Если за год уйдет тысяча или две – это вообще, мол, оптимальный результат для такого издания, для Франции. Но я-то знал, что всё это басни. Срок жизни книги на рынке Франции уже в те годы стал приближаться к трем месяцам. Так что поминай как звали, говорил я себе.
Светленькое клееное издание, отпечатанное на толстой пухлой бумаге с легким кремовым оттенком и на ощупь слегка шершавой из-за высокой волокнистости, да еще и с хорошим добротным запахом, который напоминал мне что-то школьное, беззаботно-домашнее и одновременно унылое, как давние пионерские песни, – свое я, как ни крути, получил и в глубине души, как только я свыкся с положением вещей, я поумерил свои амбиции и стал дорожить книгой больше живота своего.
* * *
Де Лёз – если уж вернуться к московским французам – вечера просиживал у печки тоже с книгой и со стаканом виски. Когда же виски закончился, мы довольствовались чилийским красным вином, и оно по-прежнему оправдывало мои надежды. Мое общество ему всё же должно было скоро наскучить.
К Жан-Полю он так и не переехал. Не хотел бросить меня одного в жизненной распутице. После того как я отогнал арендованный «шевроле» в пункт проката, чтобы не платить за простой машины во дворе, в город мы ездили иногда на такси. Он – по своим делам. Я – по своим. Это выглядело, скорее, нелепо, потому что возвращаться нам приходился вместе, на такси, поздно вечером.
Озеро за окном медленно оттаивало. Лед по-прежнему покрывал всю поверхность, хотя и приобрел необычный, почти изумрудный оттенок. А вокруг разлилось другое озеро. Снег таял, но вода не уходил. Из-за луж, кое-где по колено, даже трудно было ходить за покупками, за хлебом. Газоны же быстро оголились. На кустах трогательной подростковой сыпью полезли почки. И произошло это всего за пару дней, прямо на глазах.
Мне удавалось покупать неплохую говядину для стейков. Но я решил попробовать приготовить рыбу. Большую часть из того, что я покупал в ближайшем торговом центре, находившемся за пару километров, за переездом, мне пришлось отдать уличным псам, дежурившим перед магазином, когда я вновь возвращался за покупками. Судак, морской язык, пелагия, дорада королевская, камбала-тюрбо, камбала-ёрш, треска, палтус… – вся эта рыба продавалась замороженной и в общем-то никуда не годилась. Только «свежезамороженная» треска, – так было написано на этикетке, – оказалась выше всяких похвал. Рыба продавалась распиленной на куски. И я понял, что для начала нужно «смочить» с нее воду, потому что рыбу, видимо, по-прежнему замораживали шлангами на морозе, посреди Берингова пролива, чтобы, обмерзнув, она больше весила. Если подержать такой рыбий «кусок» часов пять-десять в холодильнике, затем собрать салфеткой всю влагу, готовить рыбу можно было прямо в печке, на огне, завернув в фольгу. Минимум специй, и блюдо получалось отменное.
Де Лёз звал меня в гости в Афганистан. Или в Марокко, а точнее в Фес, если уж я предпочитал направление попроще, где он тоже успел войти в долю при открытии ресторана и, чтобы не разрываться на части, отдал свой бизнес на поруки каким-то местным рестораторам, оставив себе часть прибылей.
Мне, русскому, ехать сегодня в Афганистан в гости к французу? Который в ресторане у себя потчует круасанами американских генералов, приезжавших завтракать в сопровождении бронемашин? Даже странно было это слышать. Мир до такой степени изменился, что иногда, в порыве здравомыслия, чтобы вернуться к трезвому взгляду на вещи, к реальности, хотелось как следует тряхнуть головой, проснуться.