– Я не имею возможности стреляться, – перепугался Чехов. – У меня билет.
– Я бы тоже повременил, – с ещё большей осторожностью промолвил слегка осоловелый Туземский. Или то опять был Чен Джу?
Ноги бы оторвать тому, кто первым придумал технологию такой стремительной реинкарнации! И так всё запутано в нашем мире! Не хватало ещё такой разновидности висяков[27 - Нераскрытое преступление. Жаргон в среде работников уголовки.].
– А я бы с удовольствием посмотрела, – встряла молчащая до поры Алефтинка. – Она ни разу не присутствовала при настоящей дуэли. Всё какими—то красочными капсулками пулялась.
– Опять встревает, – сердится Антон. – Почто вот неймется человеку? Хотя, баба – не человек, что с неё взять. Её назначение в теперешней Руси – мужиков от водки удерживать и сохранять им пол для возможности воспроизводства.
– Дура молодая. Всё от того. Скажи ей, что пояс шахидов это сейчас модно, тут же клюнет и побежит в магазин. Где же эта проклятая лавка? – подумал Чен Джу. – Взорвать бы её.
Теперь это был точно Чен Джу, по той простой причине, что в любовницах у Туземского имени Алевтина не было: «Ей лишь бы развлечься». – Мне тебя ещё сколько кормить – балду такую? – язвительно произнес Чен.
Он прощал её только за складные ножки, особенно в щиколотках. – Прощаю, так и быть, – воскликнул Чен.
– И за это спасибо. – Честно и безалаберно согласилась Лефтинка.
– Я не за то, – спокойно продолжал Пушкин, – вот вы дуэль, говорите. Да мне же завтра тоже с утра стреляться. Совсем забыл—с. Вы мне оба напомнили ОГПУ: на честную дуэль они не готовы, а как пошутковать с карабином по людишкам, так хлебом не корми! Хотя… в каком это злом веке было? Я этого не должен бы знать. Где у вас тут часы? (Компьютер показывал двадцать один час пятьдесят девять минут 2009 года) Пойду ужо, однако. Лошади—вот должны покушать. Трудный денёк завтра—с. Трудный, да.
– «Ужо, однако, лошадей» – насмехается умом Чен Джу. – Эх, классики, классики… ещё бы с ложечки лошадей—то ваших! Я бы в то упомянутое время ОГПУ за ваше «ужо»! К стенке бы инкриминировал. – Ну, прощайте, Александр, не до правописания вам, понимаю—с… Вы уж не сильно там. Не перестарайтесь. Бегите, если что, прыгайте вбок. Там есть такой овражек… Впрочем, нет, обрыв это у Миши Лермонтова. Этот тоже – романтик и стреляльщик по пустякам. За пару обидных слов готов бежать в тир.
– Вот у нас сейчас всё не так: усраться, да я б за падло с этим… стрелять меня – не перестрелять!
Но не стал дальше расстраивать Пушкина Ченджу. Затейливо и как то по—старорежимному добро он обнял Александра за плечи и вытолкнул многодетного самоубийцу за дверь.
Створка прищемила Александру край черного сюртука. Край треснул. Так с надорваным краем сюртук и попал в музей. А все думали: – результат после стрелялки – когда за карету зацепились, втаскивая едва теплящееся тело героя.
Тихо и невесело проходит оставшееся время.
– До чего оставшееся? – спрашивает дотошный Порфирий. Он всё это только что прочел.
За окном сценария сильно повечерело, что бы только не видеть противную морду этого вредного, доморощенного критика.
– Не может за сценарием вечереть, – говорит Порфирий, – в сценарии нет окна.
– Какой вредный этот Сергеич! Уменьшить на него страничную квоту.
Чехов, погрустив маленько над Сашкиной судьбой, выпросил ещё рюмку, хлобыснул её, с расстояния вытянутой руки плеснув в свой огромный рот, чмокнул Алефтину в оба запястья, стал снижаться к щиколоткам, но получив неожиданно ребром ладони по затылку, – прием самозащиты для подъездов, подсмотренный в телевизоре, – загрустил наподобие беззубой расчески, и стал сваливать до дому.
Ему надо срочно грузить шмотьё для Сахалина: два чемодана одежды, кожаный саквояж с инструментарием и собрать дорожную библиотечку.
Многоточие.
***
Все ушли. Туземский—Чен учиняет разборку лефтинкиных полетов, расставив её поперек ковра и для сверки подпустив руку до округлившегося чуть—чуть животика.
– Третий месяц. Эть! Хорошо. Опс! Не опасно ли?
– А—а, – попискивает Лефтинка, – ну да, пока можно. А—ах. Но не шибко давите. И не на полную. Я скажу, когда хватит. Ой. Вот сейчас стоп. Теперь назад. Понятен арбуз? – спрашивает добрая Лефтинка.
– Что непонятного, – говорит Туземский—Чен, – полголовы в прорубь, а как вода закипит, то тут же назад. Хоть бы сапоги, что ли, сняла. Кто же купается в сапогах?
– Подарок, – с достоинством заявляет Лефтина.
– Сервиз – вот это подарок, а сапоги – так, обыденность, – в такт поскрипывающим носкам сапожек отвечает пыхтивый, но сбалансированный крест—накрест Кирьян Егорович Чен Джу.
Колечки из его трубки плавно ложатся вдоль слегка вспотевшего лефтинкиного позвоночника. Распре… нет, просто красное лицо Лефтинки повернуто к двери и почти слилось с японской обивкой, на которой умелой и славной Каринской[28 - Угадайский художник, вернувшийся на родину из Израиля.] рукой нарисован вишнёво—грушевый сад с тремя узкоглазыми тётками и с бамбуковыми тростьями в волосах. Тётки – все три японские сестры, свесились через перила горбатого мостика в Саду Скромного Сановника и, жуя прямо с веток немытые груши, плюются финиковыми косточками, целя в откормленных оранжево—золотых вуалехвосток, и в простых, без названия, но зато весьма в надрессированых юго—восточных рыбёх.
***
Хрясь, в аналитический отдел Анализатора, не стучась, входит следующий посетитель, внешне похожий на архитектора Кокошу Урьянова. Это щеголеватый, слегка полный, но приятный во всех фигуристых лицевых нервах и в прекрасных штанах на лямках Александр Иванович Куприн. Он будто бы не замечает странно шевелящуюся в коврах парочку и проходит сквозь неё как дымчатый призрак из параллельного мира. Он, как иной раз фокусник достает из кроликов цилиндр, резко вынул из носового платка тридцать пять процентов – всё в истертых до дыр бумажных купюрах царского времени. И поцеловал их. Видимо, навсегда прощаясь. Не так—то легко достаются рубли русскому писателю!
Туземский—Чен забеспокоился: «Почему не в долларах?»
Куприн, как—то не особо торопясь с выкладкой рублей на стол, сначала открыл выдвижной ящик стола, пошарил в нем, но ничего интересного не нашел, кроме перчатки герцогини Флор, оставленной ею прошлым летом на память. Потом как—то замедленно стал материализоваться и приглядываться к обновляющейся обстановке. Увидев господина Чена Джу с Алефтиной, засмущался как—то по старорежимному, огорченно бросил пачку на стол и отвернулся к окну. Держится за спинку кресла.
– Извините, не заметил, – только и вымолвил он.
Он как будто дрожал. Уши его, хоть и были пока дымно—прозрачны, запаздывая от общего процесса, но заметно покраснели.
Что—то не так в этих программах визуализации—материализации. Какую—то хрень подсунули Чену Джу за вполне неприличную сумму с семью нолями.
– Вы вообще—то по адресу? – спрашивает Чен материализующегося Куприна, поднимаясь с колен и отогнав согнувшуюся Лефтину ласковым шлепком по попке. Трусики остались лежать незамеченной веревочкой, окрутившей ножку кресла.
Куприн рухнул в кресло, придавив ногой стринги.
– Во всех Ваших книгах принято стучаться, – незлобным, но вполне справедливым голосом заметил Чен, и стряхнул с коленки раздавленную папиросу.
– Может, трусы вернете? – спросила Лефтина известного писателя.
Куприн не понял юмора, посмотрел кругом, а дальше продолжил сидеть как ни в чём ни бывало.
Куприна Чен Джу в последний раз читал лет тридцать—сорок назад, аж с самого детства, потому в гости не ждал, в лицо особо не помнил. Частые гости из классики (все гении, – и пошла глупейшая ревность, вполне совместимая с ненормативом) не на шутку его достали.
Навязчивые классики словно соревновались между собой – кто из них больше принесет на жертвенник Чена Джу. Не записываясь в очередь, они приходили и приходили в течение года или полутора чуть ли не каждый вечер, брали бесплатные уроки мата. И за бартер, иногда за зарплату совершали свои анализаторские действия.
– Лефтинка… уж не от этого ли она…? Или они тут из—за неё моими процентами смокчут. Выгоню суку, ежели дознаюсь. А обидчика призову… – думал он про каждого нового посетителя. – Уж, как пить дать, призову.
Чен Джу желал бы несколько другого расклада в литературе, побаивался чахоточных, хоть и сострадал им, но был чрезвычайно обеспокоен. Немного ревновал. – Зачастили, понимаешь. Я не заказывал… точку поставить… там клапан только в эту сторону (это про реинкарнацию) – подремонтировать, чтобы легче туда—сюда шмыгать, или закрыть его насовсем галочкой. Прыжки уже все эти надоели. Полутуземский очертенел. Бросить его что ли совсем? Лефтине сказать про… она это сумеет. Переправить её туда к этому, пусть мужичонок повеселится тоже. Сколько можно по порнухам шарить, когда столько живого тела кругом! Эх, Лефтина, мне бы годочков десять—двадцать сбросить… А я бы и к ним в командировку записался. Молодежь ихняя шустрая – не то что здесь. – Так он командовал себе и одновременно мечтал о возврате памятных и ушедших под сочный перегной лихих девяностых.
Но после каждого ухода гостя, Чен тут же забывал свои поручения, и история с непрошенными литературными аналитиками, приходящими с готовыми анализами, а также с набросками глав, за которые им полагались некоторые деньги, повторялась вновь и вновь.
– Множественность сходств – это уже диагноз. Может шизофрения. Не такая, жуть как закрученная у Ееина, – потоньше и прямее, но мало ли что. Там же ещё борода, наросты, резкие повороты, башка, яйца с чего трещат? В подушке закаменелые коконы шелкопрядов якобы для ума – убрать к черту. Мало чего китайцы насыплют. Хамелеоновы друзья. А уж не с гайморита ли башка? Нет, вчера только прополисом полоскал… или не прополисом. Чем тогда? Просил спрей, дали капли. Слабо и не шибает. В шестидесятых впукнешь нафтизину, глаза навылет, сопли в мозг, мозг наружу. Вот это была сила! Щас сплошной обман. Лекарство для младенчиков. Лишь бы не опасно – боятся все, и делают лекарства из гашеной извести. – Так думал Чен, одеваясь в неприлично красивую, яркокрасную лыжную куртку: на дворе мороз.
Потом он от порога, наспех, распрощался с Куприным.
– Алефтина, накорми и проводи гостя, – только и сказал он про ближайшую судьбу знаменитого писателя, щелкнув для порядка пальцами над головой. – Э—э—эх! Пока, пока, чики—чики, может перепих… може… увидимся вечерком, а?