Отвечать мне не пришлось, потому что фойе клуба стеклянное – и пока мы подъезжали к ступеням, все происходящее успели рассмотреть.
Лыков, Грех и Шорох работали руками и ногами; те, над кем они работали, расползались по углам, как аквариумные черви. Стекло то здесь, то там было в красных мазках, странно, что его не разбили.
Я выпрыгнул из машины, и хмурый сразу умчал, тем самым разрешив мою проблему с оплатой его труда.
Когда я ворвался в фойе, никакой необходимости во мне там не обнаружилось. Победа была за нами как за каменной стеной. Даже пнуть кого-либо ногой не имело смысла.
Сама атмосфера в фойе была спокойной и рабочей. Лыков поднимал с пола борсетку, которую, наверное, сразу осмысленно выронил, как только вбежал. Грех хлопал по карманам в поисках зажигалки и никак не находил. Шорох гладил скулу и сосал губу.
Три вялых полутрупа лежали по углам. Один свернувшись, как плод в животе, другой ровно вытянувшись вдоль плинтуса, третий засунув голову меж коленей и все это обхватив длинными руками – так что получился почти колобок – толкни и покатится по ступенькам, никак не возражая.
Тот, что вдоль плинтуса, был без ботинок, который плод в животе – с оторванным воротником, а колобок сидел в луже крови и подтекал.
– Пойдем? – сказал Грех, наконец, прикурив.
Тут из клуба выглянул в фойе местный диджей, знакомый мне пугливый очкарик с неизменной слюной в уголках рта. Поводил глазами туда-сюда, то ли считая, то ли опознавая полутрупы.
Получилось так, что я стоял ровно посередь поверженных, а Грех, Лыков и Шорох уже у выхода – но с таким удивленным видом, как только что вошли. Завидев очкарика, Грех сказал мне, кивнув на битых:
– Ну, ты уделал пацанов, бес. За что хоть?
Я хмыкнул, довольный юмором.
Очкарик не без ужаса глянул на меня и пропал. Мои пацаны коротко хохотнули.
Лыков был чернявый, невысокий, похожий на красивого татарина парень, в юниорах брал чемпиона Союза по боксу. Дрался всегда спокойно и сосредоточенно, с некоторым задумчивым интересом: оп, не упал, оп, а если так, оп, и вот еще снизу, оп.
Грех, напротив, дрался, как чистят картошку в мужской компании, – весело, с шуточками, делая издалека длинные пассы и попадая в любую кастрюлю так, что холодные брызги летели во все стороны. Если прилетало ему – то стервенел, хватал что ни попадя с земли, потом сам не помнил, как дело было.
Шорох славился беззлобностью характера, почти всегда улыбался, щурились разноцветные глаза. Лицо у него было как будто обмороженное – оттого на его щеках всегда странно смотрелась щетина: бомжа напоминал. Но ему шло, мне он казался симпатягой, только девушки не всегда разделяли мое мнение. Что с них взять, дур.
Дрался он всегда будто бы понарошку, никого всерьез не желая обидеть, но вместе с тем умело и быстро.
Он вкратце рассказал, что доколебались к нему вообще без повода – опустевший клуб скоро уже закрывался, а Шорох сидел где сидел неподалеку от этой троицы и ленился идти домой – дома у него, без сна и покоя, шло постоянное родительское бухалово, которое он не разделял и видеть не хотел.
– Чего тебе надо тут? – спросил у него один из трех.
– Ничего, сижу, – сказал Шорох, улыбаясь.
– Вали отсюда, – сказали ему. Может, подумали, что подслушивает.
Шорох хмыкнул и остался сидеть, качая ногой.
Через три минуты эти вызвали его в туалет – «Ты чего какой непонятливый?» – и не смогли, придурки, даже свалить, хотя все были парни качественные, при плечах и шеях. Месили втроем, Шорох нырял, уходил, нырял, уходил, потом дыханье кончилось, забился в угол, но так и не упал, даже не присел – просто стоял, закрыв голову руками и пережидал, пока те, сменяя друг друга – тесно ж в углу, – бьют его ногами по ногам, норовя попасть в пах и в живот, и руками по рукам, но целясь по лицу.
Устав, они вышли из туалета, кинув напоследок:
– Ты все понял, да?
– Типа, да, – ответил Шорох.
Лыков и Грех жили близко. У Лыкова к тому же была «восьмерка» – подхватив Греха, он примчал через пятнадцать минут после звонка. А я через двадцать – и не успел.
Теперь податься нам оказалось некуда. Мы ж не из голден-майер фильмы – нам положено было б зайти в утреннее кафе и выпить там кофе, – но на кофе денег никто не имел.
На улице, как собаки, переругивались и тянули друг у друга мусор местные сквозняки; в машине оказалось немногим теплей – Лыков экономил бензин на печке, счетчик у него вечно был почти на нуле.
Жил Лыков с родителями в скромной, будто картонной двушке. Родители были, что называется, приличные – мать в шубке, отец в шляпе, интеллигенция. Мы и на порог туда не являлись, однако женское лицо в окне второго этажа я неизменно замечал, когда мы заезжали к Лыкову. Еще я как-то опознал лыковскую мать в очереди за дешевой курицей, – она сразу отвернулась, но в глазах и губах ее я успел заметить невыносимую муку. Преподаватель речи в театральном училище, она не должна была стоять в очереди никогда.
Грех обитался с бабкой и дедом тоже в какой-то малогабаритке. Бабка цель жизни видела в неустанном движении из продуктового в продуктовый: пользуясь своим бесплатным проездом она закупала капусту посочнее в одном конце города, а масло на рубль десять дешевле в другом – и все это тащила на себе. Дед тем временем засыпал в туалете и на стук вернувшейся бабки не реагировал. Несмотря на постоянство этих ситуаций, бабка всякий раз была уверена, что дед умер, и принималась неистово голосить. Грех, если был дома, взламывал дверь, а потом прибивал в туалете то новую щеколду, то крючок. Весь косяк был в этих крючках и щеколдах.
Только семья Шороха проживала в трешке, но там помимо пропойных родителей – бывших кадровых заводчан с похеренного завода – находились также младшие сестра и братик Шороха, на пропитание которых он вечно спускал почти всю зарплату, пока ее выдавали, а сейчас лично скармливал деткам по банке консервов, хранимых под кроватью в ящике, закрытом от отца с матерью на замок.
Шорох – прозванный так за то, что двигался беззвучно и появлялся всегда неожиданно, – часто заставал отца ковыряющимся ножницами в скважине и молча выдавал ему пинка. Отец вставал и, хватаясь пьяными руками за стену, убегал в сторону кухни.
Грех, как специалист по засовам, сделал и в комнате Шороха крючок – чтоб дети могли закрыться от пьяниц. Но папашка, пока не было Шороха, брал малы?х на жалость – садился под дверью и слезно мычал, что хочет рассказать сказку. Они его впускали, сказка быстро кончалась, начинались поиски гречки с мясом и заначек в одежках Шороха.
Однажды папашка продал кому-то ремень, тельник и черный берет Шороха, за что Шорох еще раз сдал на черный берет – только уже на отце.
Свой черный берет был у каждого из нас. Мы ж люди государевы, слоняющиеся без большой заботы опричники – омонцы, нищеброды в камуфляжной форме.
…Сделав кружок по райончику, расстались до вечера – все равно всем в ночную смену на работу.
Чтоб сэкономить лыковский бензин, я сказал, что хочу прогуляться.
Путь шел мимо дома Гланьки. Я посмотрел на ее окна. В окнах кто-то включал и выключал ночник, как будто задумался о чем-то то ли совсем неразрешимым, то ли вовсе пустячном.
Мы вернулись в «Джоги» уже ночью, в красивом шелестящем камуфляже, разнаряженные, как американцы в Ираке.
Грех заскучал кататься по пустому городу, когда в клубах тепло и шумно и вокруг молодых людей, имеющих на кармане деньги, клубятся разнообразные девушки.
– Праздник сегодня, – пояснил он. – Поехали найдем какую-нибудь красавицу и поздравим ее. Все сразу, а потом по очереди.
Шорох ответил со слышной в темноте улыбкой:
– Не, я сегодня уже был в клубе, – и остался в салоне перетирать с Лыковым за машины, колеса и прочие трамблеры.
При появлении двух камуфляжных бродяг по ночной клубной публике прошел брезгливый озноб – на несколько секунд все застыли, ожидая облавы и обыска, кто-то поспешно скинул порошок под стол, кто-то юркнул в туалет… нам, впрочем, было все равно.
Я сразу ее увидел, – потому что, едва мы вошли, бо?льшая часть танцующих молча покинули танцзал, – а она осталась.
Играла песня про «Голубую луну» – мне в очередной раз показалось забавным, как наше приблатненное, все на понтах и реальных понятиях юношество яростно зажигает под голубню.
Гланька была в черных брюках, в белой короткой рубашонке, на высоких каблуках, глазастая, с улыбкой, в которой так очевиден женский рот, язык, и эти, Боже ты мой, действительно влажные зубы.
Она не то чтоб танцевала, а просто не прекращала двигаться – немножко переступала на каблуках, четко, как маятник, покачивала головой, влево-вправо, влево-вправо, чуть заметно рука с тонким голым запястьем отбивала по воздуху ритм, потом плечиком вверх-вниз, шаг назад, шаг вперед и опять стоит напротив меня, как мина с часовым механизмом, которой не терпится взорваться.
Она что-то сказала мне, но сквозь «Голубую луну» ничего разобрать было нельзя.