– Ладно уж!.. Ладно!.. Ну ты, бутуз… Расшнуруй мне ботинки… Домашние туфли в коричневом саквояжике… Только осторожно… Там еще бутылка…
Я посмотрел на матушку. Она дважды опустила веки, и я заметил, что она бледнее обычного, только на скулах у нее горели два розовых пятнышка.
Тогда я стал на колени перед тетей Валери и принялся дергать липкие от грязи шнурки.
II
– Уверяю вас, тетя, наверху вам будет покойнее! И малыш вас развлечет…
Продавая меня всего с потрохами, матушка, разумеется, не решилась взглянуть мне в глаза. Тетя Валери словно тяжким грузом придавила всю нашу жизнь, и это длилось уже целых три дня. По ночам я слышал, как отец шептал матушке на ухо:
– Когда же старая тюлениха наконец угомонится?
Тетя ворочалась в кровати всей своей грузной тушей; казалось, она привстает и с размаху валится на другой бок – усилие, после которого она долго отдувалась, а то и стонала.
Но если я пытаюсь доказать матушке, что мерзкая семидесятичетырехлетняя старуха проделывала все это нарочно, что, мучаясь бессонницей одна, в потемках, она злилась на наш сладкий сон и посапывание за тонкой перегородкой и в отместку, собравшись с силами, привставала и шумно валилась на кровать, матушка только вздыхает:
– Господи, Жером! Ты всегда думаешь дурное о людях…
Но разве сама-то она не старалась отделаться от тети Валери, загнав ее ко мне наверх? Впрочем, я знаю, что ответила бы мне матушка: «Это из-за торговли…»
А также, разумеется, из-за нашего старого и неудобного жилья. Кухня была чересчур мала. Стоило даже в самом разгаре зимы затопить плиту, как через полчаса уже становилось нестерпимо жарко, а от поставленной на огонь кастрюльки супа стены запотевали, и по ним стекала вода. Тут волей-неволей приходилось распахивать дверь в лавку. Первые дни тетя Валери провела, сидя в отцовском плетеном кресле, но вдруг из кухни слышался треск – это тетя Валери с трудом поднималась на ноги и непременно когда в лавке было полно народу; вся ее рыхлая глыба, колыхаясь и пыхтя, приходила в движение и башней воздвигалась над прилавком, отчего матушка мгновенно лишалась дара речи.
– Мы перенесем ваше кресло наверх, тетя Валери…
Она, собственно, была не моей, а отцовской теткой.
– Вот увидите, возле печной трубы очень тепло…
У меня отбирали мое место! Но ей все было мало! Не прошло и часа, как тетя, кряхтя, протиснулась по винтовой лестнице вниз и заявила матушке:
– Если ты полагаешь, что я намерена целый день мерзнуть, – только и тепла что от печной трубы…
Вечером отец обегал весь город. Он вернулся с невиданным мною прежде предметом, доставившим мне впоследствии немало радости. Теперь я знаю: это называлось керосиновой печью. По существу, это была большая керосинка, накрытая ящиком из листового железа, сохранявшим тепло. Вокруг горелки шла полоска слюды, сквозь которую просвечивало трепещущее пламя, бросавшее красноватые блики на паркет.
Спущенное было вниз плетеное кресло вновь втащили наверх. И, сидя на полу, рядом со своим любимым местом, я отныне видел на расстоянии меньше метра черную юбку и войлочные туфли тети Валери.
Дождь все лил, и каждое утро, едва проснувшись, я спешил удостовериться, идет ли он еще. Как раз под моим полукруглым окном вдоль фасада проходил железный карниз сантиметров в тридцать шириной, защищавший полотняную, в красную полоску, маркизу, которую опускали летом. Капли воды на железе играли в захватывающую, постоянно меняющуюся игру. Шлепаясь, они растекались сложным живым рисунком, чем-то напоминающим географическую карту в движении. Я все надеялся увидеть, что получится из рисунка, если дать ему дожить свою жизнь до конца. И рисунок, казалось, тоже на это надеялся, потому что менялся очень быстро; но только он начинал складываться, как падала новая капля и новый рисунок путал и уничтожал предыдущий.
– Твой сын? Мне сдается, он немного придурковат!
Пусть матушка попробует утверждать, что тетя Валери не отозвалась так обо мне однажды, когда я сидел в уборной, оставив, по обыкновению, открытой дверь в коридорчик, ведущий в ремесленный двор! И разве матушка не ответила:
– Он у нас слабенький…
И станет ли она отрицать, что как-то вечером шепнула отцу:
– Просто ужас какой-то! С тех пор как приехала твоя тетка, в уборную не войдешь – такая там вонища…
Я не зря настаиваю на подобных мелочах. Я целиком прав, но под тем предлогом, что мне в ту пору было, мол, всего семь, скажут, будто я по-ребячьи фантазировал или все преувеличивал.
Уже на третий день по приезде тети Валери я почувствовал, что она меня ненавидит. Я даже могу примерно определить, какого рода была эта ненависть.
Я вижу, как она сидит в своем плетеном кресле или, вернее, в плетеном кресле отца (бедняге с ее переселением к нам пришлось довольствоваться стулом) и весь день палец о палец не ударяет.
– Вы не хотите что-нибудь связать, тетя Валери?
– Благодарю покорно, милочка! Никогда в жизни не вязала и на старости лет учиться не собираюсь…
– Так чем бы вам заняться? Желаете, Жером сходит в библиотеку, возьмет вам книжку почитать?
Тетя Валери качала головой. Нет! Она ничем не желала заниматься и ничего не желала делать! Она покоилась в кресле с подернутыми влагой глазами, в которой плавали ядовитые горошинки зрачков.
Она не глядела на улицу, не интересовалась рыночной толчеей. Она глядела только на меня. И злилась, что я сижу на полу, окруженный своими зверями и игрушечной мебелью; злилась, что я способен без конца следить за тем, как вновь и вновь рождаются на железном карнизе водяные рисунки; злилась, что я…
Отпустив очередного покупателя, матушка взбегала наверх, как всегда, свежая и опрятная, как всегда, в клетчатом фартуке с развевающимися на плечах крылышками.
– Вам ничего не надо, тетя Валери?.. Малыш не шалит?..
Именно в то утро разговор зашел о бабушке Альбера. Почти каждый день, в один и тот же час, я видел, как она выходила из двери, примыкавшей к мучному лабазу. Я частенько недоумевал, как это Альбер остается совершенно один; я даже тревожился, так как мои родители никогда не оставили бы меня дома одного.
Звали ее мадам Рамбюр. Она была высокая, сухопарая, с ровным сероватым лицом и в перчатках такого же серого оттенка. Она бросалась в глаза хотя бы потому, что в отличие от всех прочих женщин отправлялась за покупками одетая как на парад: в шляпке, лиловой вуалетке и с ридикюлем на серебряной цепочке.
Не обращавшая ни на что внимание, тетя тем не менее сразу приметила мадам Рамбюр, и я, не давая себе в том ясного отчета, догадывался: так оно и должно быть.
– Что это за фря такая? Воображает о себе слишком много!
Но мадам Рамбюр ничего о себе не воображала. Одетая как бы в полутраур, она просто держалась с достоинством. Конечно, она осторожно приподнимала юбку, переступая через капустные отбросы или лужи, и остерегалась прислоняться к прилавку. Равно как остерегалась отвечать на зазывания торговок и, для того чтобы купить самую малость, дважды обходила весь рынок.
– Несчастная женщина… – вздохнула матушка. – Я как-нибудь вам подробно расскажу… Муж ее занимал видную должность… Если не ошибаюсь, в интендантстве… А сын негодяй… Он уже… – Она понизила голос, но мне все равно было слышно: – Он уже дважды сидел в тюрьме… Внука она к себе взяла, у него чахотка… Живут в двух комнатах, неизвестно даже на что…
Два слова поразили меня: «тюрьма» и «чахотка». Я посмотрел на окно Рамбюров и увидел Альбера: он сидел в своем креслице и листал книжку с картинками. Может, это он от чахотки так похож на девчонку? Но почему его водят всем на потеху с длинными локонами? И почему одевают так чудно?? В тот день, например, на нем была синяя бархатная матроска, такую носил и я до того, как мне купили охотничий костюм. Но вместо воротника с полосками на него надели большой белый репсовый воротник, обшитый кружевами.
Тетя Валери осмотрела его и промолчала. Ей, видно, приятно было сознавать, что хоть этот болен. Но тут в лавке звякнул колокольчик. Матушка исчезла в лестничной клетке. Я услышал голос часто заходившей в лавку рыбной торговки, она жаловалась:
– Уж и не знаю, что с нами будет, все забастовки да забастовки…
Я стал расспрашивать тетю:
– Что такое забастовка?
– Это когда рабочие не хотят больше работать.
– И что же они тогда делают?
– Дерутся с жандармами и перерезают бритвой сухожилия лошадям… – Лицо ее дышало злобой. Маленькие, подернутые влагой глазки вперились в меня. – Если так дальше пойдет, не миновать революции…
Вот тут я и почувствовал, что она меня ненавидит. Она ненавидела меня не так, как ненавидят кого-нибудь взрослые, а как мог бы меня ненавидеть завистливый сверстник. Почему же я все-таки продолжал ее расспрашивать?