Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Марья Лусьева за границей

Год написания книги
2017
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 36 >>
На страницу:
13 из 36
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Сосчитаться – отчего же нет? Но только на каторгу идти по твоей милости я не согласна: в этом счете вместе с тобою быть не хочу.

– Так против меня идешь? Предать хочешь, подлая?

– Если бы я хотела тебя предать, то давно бы на весь дом кричала. А я только честью прошу тебя: уходи ты, пожалуйста, опамятуйся, пока не поздно, не губи себя. Англичанина этого я тебе не выдам. Уходи.

Совсем озверился.

– Ну, уж это, – шипит, – скорее я из вас обоих кровь выпущу, как из свиней к Рождеству. Не говори глупостей. Другого такого случая десять лет ждать не дождемся. Ты меня не поняла. Я хотел напоить тебя – лишь затем, чтобы из свидетельниц вывести и в сообщницы ты не попала бы, а ты, по подлости твоих мыслей, невесть что обо мне вообразила… Ну теперь, – конечно, – нечего делать: сама виновата, что врюхалась, – я назад от задуманного не отступлю, помогай.

– Что же я должна делать?

– Возьми подушку у него из-под головы да брось ему на пьяную харю! Только и всего. А я придержу.

– Почему же ты сам этою милою операцией заняться не хочешь?

– А потому что, если ты со мною работы не разделишь, то, стало быть, ты не сообщница, – донесешь.

– Доносить я не хочу и не буду, но можешь быть твердо уверен: ни ограбить, ни убить англичанина я тебе не позволю, и разве через тело мое ты к нему подойдешь.

Как бросится он на меня с кулачищами, а я его бутылкою по морде. Он взвизгнул этак потихоньку, как котенок, утер лицо рукою, и – откуда только у него нож взялся?.. Пропасть бы мне, если бы сам же он меня не надоумил – насчет подушки-то… Выхватила я у англичанина из-под головы подушку и подставила вроде щита: нож-то в ней и увяз, – только сено посыпалось. Ну и пофехтовали мы тут немало. Джанни – с ножом – как кот, ловок, а я с подушкою, как мышь, увертлива… И так он рассвирепел, что даже об англичанине уже забыл: только бы меня-то ему достать и погладить ножом своим. А мне того и надо: за себя не боюсь, увертлива, а ведь того-то – душу сонную, беззащитную – долго ли ему порешить? Чуть Джанни к англичанину, я на него сзади прыг, как леопард какой-нибудь, – и опять пошла кружиться возня наша по комнате. Раза три меня он ткнул, однако… легко, не вглубь, а порезом полоснул по коже. Пустяки бы, да – кровь течет, и оттого слабею, понимаете… Кричать стыжусь и жалею дурака: все равно, что человека прямо в тюрьму сдать, – стараюсь только шуметь, стулья роняю, топаю, в стены посуду бросаю, кулаками, каблуками стучу, чтобы соседи – свои же люди, отличнейшие товарищи, догадались, что деремся, – пришли бы, выручили меня, покуда не убил… Характерец-то его по всей набережной был известен… не раз уж меня отнимали, полуживую, из нежных его рук. Бросаю все, что в руки попадет под ноги ему, все надеюсь, что споткнется, грохнется, – ну, тут уж я с ним, голубчиком, лежачим-то, справилась бы, – пусть бы избил, как собаку, хоть кожу сдери, но ножа в ход пустить не успел бы, – нет, не дала бы!.. Но – ловок, собака! так и прыгает через вещи… шляпу мою растоптал… Добилась я, однако, своего: выиграла время, – загудели соседи за стенами с обеих сторон. Слышу: бегут по галерее. Стучат в двери… Остановилась я и говорю: «Слышишь, Джанни? Моя взяла. Брось, не выгорело твое дело…» А он – уж так распалился, аж пена у рта – воспользовался, что я больше не защищаюсь, – как хватит: едва успела согнуться, чтобы – не в сердце, в плечо угодил. Я, чувства потеряв, трах – упала – прямо головою в двери, стекла вдребезги, лицо себе изрезала, ставню телом вышибла, – подхватили меня соседи эти, которые стучались… Я им еще успела крикнуть: «Спасайте англичанина. Там Джанни!..»

Очнулась в госпитале, вся в перевязках. «Что Джанни?» – «Ну, о нем лучше вам не спрашивать. Он в тюрьме». – «Значит, англичанин…» – «Что англичанину делается! Целехонек, только рвет его ежеминутно так, что он ревет, как гренландский кит». – «Позвольте же! – говорю, – если англичанин жив и невредим, за что же Джанни в тюрьму взяли? Неужто за то, что мы с ним повздорили? Это несправедливо. Конечно, он вел себя против меня, как ужасная свинья, но то наше дело, семейное… мы подрались, мы и помиримся».

Но мне объясняют: «Во-первых, – ваши поранения признаны серьезными, и, значит, если бы не только вас, но даже лошадь он этак изрезал, то было бы за что отправить его в тюрьму. Гражданский иск предъявлять или нет – ваше дело, а полосовать женщину ножом никакое государство не дозволяет, хотя бы даже вам это и нравилось. А, во-вторых, в его деле вы теперь – уже на заднем плане. Он из этих людей, что к вам на помощь пришли, соседу и соседке кишки выпустил, – муж уже в мертвецкой покоится, а жена еще мучится, к вечеру ждут, что умрет. Из карабинеров одному глаз вышиб, другому нос откусил, – уже хотели пристрелить вашего Джанни, как бешеную собаку, да он покатился в падучей… тут его и взяли, как дитя малое…»

Как же! Дело гремело на всю Италию. Говорю вам: Ломброзо приезжал. Все старались сделать Джанни, по крайней мере, сумасшедшим, чтобы, знаете, тюремный режим был легче, отбывать бы одиночку не на тюремном, а на больничном положении: ведь его, знаете, закатали на двадцать лет!.. И то падучая выручила, – иначе угодил бы пожизненно.

– Вы, конечно, выступали свидетельницею?

– Ну еще бы, – с гордостью сказала Фиорина. – Мои портреты во всех журналах были, – вот как теперь Тарновская. Сперва-то меня заподозрили в соучастии, потому что вино анализировали и нашли, что отравлено. Да меня англичанин выручил; вспомнил, как я его уговаривала не пить шампанского, – а кьянти мое, в анализе, конечно, оказало себя чистым. Ну и соседка, умирая, успела показать, с какими словами я из двери выпала… Джанни сперва рассчитывал на ревности отвертеться, и хотя мудрено было ему поверить, потому что – сколько же было свидетелей, что он торговал мною, как скотиною какою-нибудь, и тем только и жил, что я от мужчин получала! – но, черт с ним, я его поддержала бы, помогла бы ему эту комедию разыграть. Да – узнала стороною, что он-то, негодяй, в первых своих показаниях без жалости меня топил и оговаривал. А из тюрьмы – другие вести были, через подруг, у которых тоже дружки там сидели, будто Джанни грозится и святым своим клянется: «Только дайте мне сойтись с Фиориною – в тюрьме ли, на воле ли, – я ее заставлю съесть свои собственные груди!..» Эге? Вот как?.. Не имею аппетита!.. Ну и перестала его щадить, – показала следователю все, как на самом деле происходило: что совсем не по ревности он меня искромсал, но – зачем я англичанина защищаю и не даю ограбить? И опять меня англичанин поддержал. «Представьте, – говорит следователю, – я теперь припоминаю: ведь я всю эту сцену слышал сквозь беспамятство мое, но – принимал за страшный кошмар, и очень страдал во сне оттого, что никак не мог сделать усилие и проснуться… а, когда очнулся, все забыл… все, что было до ухода Джанни, помню, но затем – темно. А теперь, когда вы мне это рассказываете, воскресло ясно и целиком: совершенная правда. Это, в точности, весь мой тогдашний кошмар». Врачей запросили: может ли быть такое состояние, как показывает англичанин?.. Говорят: «Очень может, – это его белладонною опоили…» Ну, тут меня из обвиняемых – сразу в героини. Публика мне на суде такую ли овацию сделала!..

Англичанин этот был хороший человек, – продолжала она, помолчав в воспоминаниях, – не даром я его пожалела. Я потом с ним два месяца жила и даже в Афины с ним уехала, потому что его, от скандала, в Афины на службу перевели, в наказание, что нанес срам посольству. Влюблен он был в меня, как лунатик в луну. Если бы я хотела, то легко могла бы даже и оженить его на себе, – даром, что он капиталист и знатного рода. Ну – женить не женить… пожалуй, родня вступилась бы, на дыбы поднялась бы… а, во всяком случае, каким-нибудь способом связать себя с ним на всю жизнь – были шансы. Ведь и теперь, если мне уж очень плохо приходится, то стоит лишь телеграфировать: «Пришлите денег!» – сейчас же выручает… Я этим редко пользуюсь, потому что имею совесть и достаточно горда – не хочу никому быть обязанною, покуда я в состоянии работать. Но – что он помнит и хорошие чувства ко мне сохранил – это факт.

– Отчего же, все-таки, вы не вышли за него, если могли? Не нравился, что ли?

– Нет, не то, чтобы не нравился, хотя – разумеется – влюблена в него я не была ни чуточки… Но, знаете, совестно было: правда, он пьяница, но все же хороший человек, из общества, с карьерою, семья у него родовитая и прекраснейшая, – что же мне, проститутке, губить его и вешаться ему камнем на шею? Ведь я же знаю себя: надолго я в порядочной жизни удержаться не могу – потянет меня назад, в вертепы-то наши… Испробовала не раз. Помните нашу встречу в К.? Ожидали ли вы после того встретить меня под гостеприимным кровом Фузинати?

– Да! Удивили вы меня вчера немало!

– Когда стряслась вся эта флорентийская драма моя с Джанни, мне было двадцать восемь лет. В эти годы женщина должна понимать себя, потому что жизнь ее исполнилась: подержится еще несколько годков на уровне, которого достигла, а потом пойдет не вверх, но вниз, не на приход, а на убыль. И вот еще там, во Флоренции, лежа в больнице, надумалась я о себе и дала себе две клятвы: первую – что никогда у меня больше не будет этого проклятия нашего профессионального – сутенера, а вторую – что, если кто меня начнет сбивать к возврату в так называемую честную жизнь, то пошлю я его ко всем чертям-дьяволам, и уши запсну, и слушать не стану. Потому что – уже довольно! И возвращалась, и возвращали! И – что людям жизни на этом пустом деле я испортила! И сколько раз самое себя видела на краю смертной гибели! Соблазн – насчет англичанина – был самый сильный: понимаете, какова возможность, – из девок-то да, черт возьми, в леди! Однако устояла: чуть стали мне мутить голову перспективы эти, – сбежала из отеля, села в Пирее на пароход и – в Константинополе – закабалилась фактору… Так-то вернее! А в Константинополе я встретилась и подружилась вот с нею, – кивнула она на Саломею, – и она помогла мне сдержать первую мою клятву. С ее характером и кулаком сутенеры нам не нужны.

VII

– Вы рассказываете так спокойно об ужаснейшей трагедии, – произнес Вельский после долгого молчания, – очевидно, вы не очень-то любили вашего Джанни…

Фиорина пожала плечами.

– Конечно, нет… Разве можно любить двуногого зверя?

– Положим, очень можно. Многие женщины только таких и любят.

– Ну, я не из тех. Большая редкость, подумаешь! Звери-то вокруг нас, походя толпятся, вот человека встретить – мудрено.

– Тогда, – зачем же вы с ним сошлись?

– Да – как вам сказать? Во-первых, в нашей профессии иметь постоянного любовника, собственно говоря, совершенно необходимо. Без этого мы беззащитны от всеобщей эксплуатации. Кто же не норовит нас обидеть? Нужен кулак, который бы чувствовали за нами господа, как Фузинати и ему подобные ростовщики, и гости, и полиция, да и подруги. Ведь между нами – вечные ссоры, интриги, времени-то свободного много, так и развлекаемся тем, что одна другую едим, – строим одна другой пакости разные, подкапываемся друг под дружку. Вон вы сейчас видели Мафальду Помилуй мя, Господи. Слышали? Пяти минут мы не говорили между собою, а уже поцарапались. По пальцам пересчитать если вам: кто с нею не дрался? Только тех и побаивается задирать, за которыми знает решительную силу, а – попадись к ней в лапы девчонка какая-нибудь робкая и беззащитная, она из этакой соки-то повыжмет не хуже всякого Джанни. Сама-то стареет, заработки плохие, – вот и ищет, как бы поймать и поработить дуру, которая бы ее хлебом кормила. Запугает, зажмет в кулак и будет жить на ее счет. Это у нас постоянно – с тем и возьмите! Теперь вот к этой, к Ольге, она подбирается, потому что Ольга зарабатывает хорошо, а любовник у нее – дрянь, пьяница мертвый, к Ольге равнодушен и никогда его дома нет. Но мы с Саломеей взяли Ольгу под свое покровительство. Так как же злобится Мафальда, что мы не даем ей эту бедную девку сожрать! Как она нас поссорить старается! какие сплетни придумывает! что наговаривает на нас с Ольгою и Саломее, и Ольгину ganzo… Хорошо еще, что Саломея у меня умница, а тому – все равно: было бы вино, а то хоть кол на голове теши… Правду я говорю, Саломея? Армянка чуть шевельнула глазищами на желтом лице, что должно было выразить не то неохотную улыбку, не то согласие. Фиорина продолжала:

– Надо, чтобы в окружающем тебя мирке знали, что ты не одна отвечаешь за себя, а есть некто, который в случае надобности за тебя вступится – и морду как следует разобьет, и нож в ход пустит. Ну, и, конечно, если уж загораживать себя от людей таким пугалом, то надо выбирать пугало основательное, чтобы оправдывало роль свою и было, в самом деле, пугало. А Джанни был из пугал пугало: из тех парней, о которых мы говорим, что о них два материка спорят, где его повесить…

– Да ведь в Италии смертной казни нет?

– Это – одна из причин, почему он возвратился на родину, а то работал бы в Нью-Йорке… Я не знаю его прошлого, и по суду оно оставалось темным, так как судили его, конечно, по чужим бумагам и под чужим именем. Но, должно быть, хорошие штуки там позади остались… Перерезать горло ближнему своему для Джанни было не труднее, чем заколоть барана или пристрелить зайца. И притом зверел от вида крови, эпилептик…

Его боялись – и основательно боялись: мальчишка с лица и фигуры самый обыкновенный, но умел и мог страшным быть… Я его вот как изучила: когда, бывало, он меня бьет, не защищаюсь, а только лицо прячу. И не потому, как другие и как от другого бы я тоже прятала, что лицо испортит синяками, и заработка лишусь на несколько дней. А затем, чтобы кровь из разбитого носа или губ не потекла. Он сам меня предупредил, после первой же потасовки, в которой я едва жива осталась: «Не позволяй мне видеть крови. Я, когда вижу кровь, теряю рассудок. Могу убить…»

– Я ничего не могу понять, Фиорина: Джанни вы не любили, сошлись с ним по чисто практическому расчету, между тем, терпели от него потасовки, из которых едва живою выходили, и терпели такое сожительство под вечным страхом, что – стоит ему увидать кровь, и он вас убьет… Почему же вы не разошлись с ним после первой же потасовки?

– Потому что за это нашей сестре – sfregio[50 - Порез на лице, позор (ит.).].

– То есть?

– Видите ли, мосье Вельский. Сойтись с сутенером девке легко, но развязаться трудно.

– Закрепощают доходную статью?

– Это, конечно, на первом плане, а затем, южане – любя не любя – вообще ревнивы. «Я владел женщиною, – и затем мирно допущу, чтобы моя женщина оставила меня и перешла к другому? Да ни за что на свете!» И, наконец, чуть ли не главное: их компанейское самолюбие. Когда вам говорят о преступных организациях в Италии, не верьте. Это все чепуха, от старых легенд осталось и для иностранцев выдумывается. Англичане любят верить, – им и преподносят эти организации: надо же чем-нибудь заменить былых романтических бандитов. Организации нет, но жуликов – множество. В Сицилии нет великой мафии, и в Неаполе нет великой каморры. Но в Сицилии – сколько угодно maffiosi, a в Неаполе – сколько угодно каморристов. То же самое для каждого города. Организации нет, но есть маленькие шайки, в которые слагается всякая дрянь человеческая, – mala vita – под предлогом попоек и веселого препровождения времени. Это обычный ответ на суде. «Кто вы?» – «Молодой человек». – «Я спрашиваю о вашей профессии!» – «Провожу время!..» И вот – они проводят время, а мы, девки, их времяпровождение оплачиваем. И все они друг друга знают и друг перед другом хвастаются, как петухи. Если Пьетро купил галстух ценою в 7 франков, значит, Джанни купит – в 10, и будут соперничать, перешибать друг друга шиком, покуда в магазине не скажут им, что дороже галстухов нет. Если бы вы видели какое-нибудь трактирное собрание этих молодчиков, вам показалось бы, что все они – разряжены для оперетки: такие пестрые, подчеркнутые франты по последней моде – в толпе их за двадцать шагов видно, ни с кем не смешаешь, сразу, как на витрине выставочной, отличишь. Конечно, это только в праздничной компании либо на пикнике каком-нибудь… В Монцу ездят на автомобилях, на Лаго ди Комо на элеюричке… А, впрочем, у моего Джанни было семь пар платья – на все случаи жизни, от лучших портных! – тысячи на две франков; один вечерний костюм, в котором он ходил в кафе в кости играть, триста франков стоил, – а ботинок, штиблетов и сапог разных не менее дюжины, – это у них первый шик, только и знают, что сапоги чистят, самая доходная публика для маленьких савояров! Можете судить, каким чертовым трудом достался мне этот проклятый гардероб его!..

Ну вот проводят они время, ломаются друг перед другом, и самое любимое это у них хвастовство, сколько кто из своей ганцы выжимает и как он свою держит в кулаке, дрессирует в ежовом ошейнике. Если ganza взбунтуется, волю свою проявит, откажется сделать что-нибудь, любовником приказанное, деньги от него спрячет, гостя дешево примет или выпьет лишнее без разрешения, – товарищи поднимают молодца на смех. И, глядишь, у него дуэль, а у тебя все ребра пересчитаны: не доводи любовника до ссоры с друзьями! не порти компанию!.. Поэтому, если женщина наберется такой дерзости, что первая даст своему ganzo отставку, то парню приходится между товарищами совсем туго: задразнят, затравят, засмеют. Бывали случаи, что переставали руку подавать: какой же, мол, ты giovane d'onore[51 - Честный, порядочный юноша (ит.).], если не умеешь с девкою справиться и позволяешь ей себя позорить?.. Потому, что ведь звери они; любовные отношения понимают только самым грубым образом, женщина в их глазах – скотина какая-то, самка, которой никакой радости в жизни не надо, кроме постельной. Если женщина разрывает с любовником, то, значит, по их мнению, либо мало колочена и недостаточно застращена, либо мужчина ее оказался слабосильным самцом, на которого она не согласна работать, потому что он ее не удовлетворяет. Ну, понимаете, это – мужской срам, которого, иной раз, и в развитых обществах, и поумнее наших парней мужчины не выносят…

Все это вместе и делает, что в нашей среде вольный брак легок, а развод труден. Если я самовольно уйду от любовника, то – убить-то он меня, может быть, не убьет: что за охота мальчишке на каторгу идти, когда других девок много? – но, во всяком случае, обязан сделать мне sfregio. Иначе он покажет, что он мокрая курица и я бросила его поделом, и будет он не только в презрении у товарищей, но, пожалуй, даже и не найдет другой девки, охочей связаться с ним. Потому что – явное дело, товар лицом показывается: если человек не умеет отомстить за собственное кровное оскорбление, то – какой же он защитник будет женщине, которая возьмет его в сутенеры? И вот, в один прекрасный день, он настигает вас на улице – и трах вас бритвою или ножом по лицу – вкось этак, по скулам вниз, через губы, чтобы никакого членовредительства, опасного для жизни, не произвести, а только хорошенько кровь пустить и шрам оставить широкий и глубокий, которого ни белилами не затереть, ни временем изгладить… Понятное дело, что, обезобразив женщину таким манером, он мстит не только физическою болью: не ко всем шрамы-то идут, огромное большинство красоту теряет и, стало быть, уж навсегда осуждается остаться на низах профессии, без всякой надежды выкарабкаться из нее когда-нибудь, по крайней мере, повыситься из уличной девки в кокотку высшего или среднего полета… Конечно, бывают счастливые исключения. Например, знаменитая Отеро – sfregiata[52 - С порезанным (изуродованным) лицом (ит.).]. Но – рассчитывать-то приходится на правило, а не на исключение.

Притом это проклятое sfregio – своего рода каиново клеймо. Оно на всех языках юга, по всем трем средиземным полуостровам, в Провансе, в Венгрии, говорит как условный знак, без слов одно и то же: что ты, им отмеченная, – женщина вероломная, изменница, предательница, и пусть каждый мужчина остерегается тебя в любви и не дает тебе веры… Ты – из девок девка. В иных местах sfregiata – хоть не показывайся на улицу: хохочут ей в лицо, свищут, только что в лицо не плюют. В Сицилии такую девку, как бешеную собаку, затравят. На материке легче. А в Неаполе, например, так оно даже недурно – успеха придает; чем больше на теле женщины рубцов от sfregio, тем больше, значит, ее любили и ревновали, тем, значит, она заманчивее и интереснее. Но все-таки гонят ли «сфреджатку» как в Сицилии, ухаживают ли за нею, как в Неаполе, – она уже не полный человек. Стыдно сравнивать в нашем положении, но sfregiata среди нас, девок, это – как в вашем буржуазном обществе, девушка, имевшая ребенка. Фарисеи брезгуют ею, оплевывают ее имя, ходят грязными ногами по ее самолюбию, а развратники видят в ней свой легко доступный кусок – окружают ее двусмысленным ухаживанием, с которым к чистой девушке – небось не разлетишься! И – это до такой степени, что возьмем для примера: если бы я пожаловалась своему Джанни на кого-либо из его приятелей, что он меня оскорбляет, задевает, соблазняет меня, ухаживает за мною, то он, не рассуждая, сдвинет шляпу на левое ухо, перебросит папироску в левый угол рта, а рука у него уже в кармане на ноже или револьвере. А будь на моем теле сфреджо, он бы, по всей вероятности, очень спокойно ответил: «Вот животное этот Баттиста! Известный нахал-бабник! Надо его проучить. Будь спокойна, мы это дело сегодня же обсудим».

И кончилось бы тем, что оба напились бы вместе, приятелями больше, чем когда-либо, и как стельки. Потому что – поспорить и покричать друг на друга из-за sfregiata-это еще куда ни шло, но рисковать за нее жизнью своею или своего товарища, ставить на одну доску с ее подсаленною честью целость и невредимость двух giovani d'onore – считается не только чрезмерною уцалью, бретерством, но даже просто безумством… Так что – понимаете – на что уж плоха, тяжка и невыгодна нам сутенерская защита, но дня сфреджатки даже и эта незавидная благодать понижается на крупные градусы…

– Итак, – выходит, – цепи на всю жизнь?

– Нет, – разве уж жизнь очень коротка! – но во всяком случае покуда ему – сутенеру – угодно.

– Однако погашаются же как-нибудь эти связи? Ведь вот вы говорили, что Джанни был уже ваш седьмой?

– Способов погасить очень много, но все они зависят исключительно от доброй воли сутенера. Самое естественное погашение – через возраст сутенера. В этих буржуазных странах это – как-то курьезно. Знаете ли, я почти не видала сутенеров старше 30, самое большее 35 лет. Только ничтожное число посвящает себя на всю жизнь – состоять при девках, существовать через девок, быть их факторами, хозяевами, содержанцами. Могу по пальцам пересчитать таких – из сотен. В возрасте 30–35 лет сутенер вдруг вспоминает, что он сын порядочных родителей и обязан идти по их стопам. И вот – сразу обрывает все старые связи. Открывает либо лавку, либо кабачок, женится, – становится добрым маленьким буржуа, piccolo borghese. И – прошлое умерло, и нет о нем помина – ни-ни-ни! Мимо проходят недавние подруги, – глазом на них не поведет. Недавние товарищи, – пальцем шляпы не коснется. И ему платят тем же. И никто не обижается. Отбыл свой срок человек в одном мире, ушел в другой – что же тут особенного? Весьма естественно! Так тому и быть!

Зато искусственные разрывы очень сложная штука. Те из сутенеров, которые поумнее и нравом помягче, обыкновенно, не допускают до того, чтобы ganza первая запросилась на волю, в ущерб их кавалерскому самолюбию. Заметив, что опротивел он ганце хуже дурной болезни или ревматизма, такой сутенер очень благоразумно приискивает себе исподволь другую кормилицу-поилицу и, когда приищет, преспокойно заявляет старой: «Tu sei franca e libеra![53 - Ты свободна и самостоятельна! (ит.).] Ты свободна и самостоятельна!» Затем, как пиявка, переползает сосать кровь из новой добычи. Это развод без скандала. Обыкновенно производится он по предварительному уговору и непременно в присутствии свидетелей, не менее двух, которые бы слышали, что парень сказал: «Ты свободна и самостоятельна! Tu sei franca e libеra».

Иначе он может отказаться вовсе либо начнет утверждать, будто сказал только: «Ты свободна!.. Sei franca!»

А это значит – свободна только от отношений к нему, может работать на себя самое без всяких к нему обязанностей, но не смеет взять себе другого любовника, покуда он не разрешит. А так как, повторяю вам, без любовника вольной проститутке жить почти невозможно, то положение получается нелепое. И – покланяйся-ка ему, поплачь-ка перед ним прежде, чем смилуется и прибавит тебе желаемую liberta![54 - Свободу (ит.).]

<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 36 >>
На страницу:
13 из 36