– А пока, если тебя уж так дочиста выпростали, можешь столоваться здесь за мой кредит. Он у меня безграничен… Привыкли, что езжу прогорать из года в год.
И оба хохочут, словно у них миллиарды в кармане. Так что с соседних столов унылые немцы какие-то, в бриллиантовых запонках, отдавшие рулетке франков по двадцати каждый, стали даже смотреть на наш стол с ненавистью.
Однако я, слыша слова актера, что, играя, он взаймы по принципу не дает, отдумала просить у него денег. Посидела для приличия несколько минут, встала, пошла в отель. Слышу:
– Барышня… послушайте… русская! – догоняет актер.
– Извините, – говорит, – я не хотел расспрашивать вас при товарище… Вы – как, passez le mot[65 - Простите, что так грубо (фр.).], продулись-то – совсем или с запасом?
Я пред ним только портмоне открыла:
– До дна. Ни грошика.
– А счет в гостинице оплачен? А билет обратный куда-нибудь имеете?
– Ничего не заплачено и никуда я не еду… Пусто. Покачал головою.
– Эх, пускают же сюда младенцев подобных… Полез в карман, достал бумажник, вынул сто франков.
– Взаймы я не даю, это счастье отнимает, – просто, так, – на отъезд, – сделайте одолжение… Возьмите!.. И уезжайте, немедленно уезжайте, – хоть недалеко, покуда куда-нибудь, в Геную, что ли, только бы вон из Монте-Карло, а то пропадете… Вы не смотрите, что мы все здесь такие веселые… Это хороший тон – проигрываться, как ни в чем ни бывало, и faire bonnes mines au mauvais jeu…[66 - Делать хорошую мину при плохой игре (фр.).] ну, и нервы… А бывает, знаете… похохочет этак человек с недельку, поострит над собою, поиздевается, а потом – и находят его где-нибудь в парке на скамье с виском простреленным или просто с головою размозженною – там вон под террасою… Понимаете? Смех – хорошая штука, только уж очень дорогим риском человек его здесь покупает… Имею честь кланяться! До свиданья. Уезжайте же – очень вас о том прошу!
Повернулся и ушел, даже поблагодарить себя не дал. Согрел он тогда душу мою, – спасибо ему. Хороший, добрый человек!
Сто франков, которые он мне дал, мне решительно ни к чему, впрочем, оказались, потому что ждал меня в отеле счет на 475. Ну – что же тут будешь делать? Понятно, возвратилась в казино и попробовала счастье отыграться в trente-et-quarante…[67 - Тридцать-и-сорок; азартная карточная игра с банкометом (фр.).] Как будто повезло, – по крайней мере, целый день, правда, просидевши, после бесконечных приливов и отливов по мелочам, своих не потеряла и еще два золотых лишних оказалось в портмоне. Вот какое счастье! А поутру в гостинице счет уже 522!
Горничная, востроносая этакая стерлядь, швейцарская француженка, пришла убирать комнату. Вступает в разговоры:
– Pardon, madame… Мадам, кажется, немножко играет? Вздыхаю.
– Какое там немножко… К сожалению, очень…
– Мадам не везет?
– Очень не везет. В пух продулась…
– Быть может, мадам имеет нужду в деньгах для игры? всегда можно достать…
– Где же это? Какой тут у вас припасен благодетель?
– У мадам есть хорошие вещи. Если мадам угодно, то кое что даже я сама купила бы, а на остальное найду покупщиков за самый маленький процент в мою пользу.
Очень жаль было, но – пришлось устроить дешевую распродажу. Платья, за которые две недели тому назад в Вене сама по сту гульденов платила, за двадцать франков шли… Наколочу таким манером сотенку – и в казино. Что выиграю, отель в счет берет. Выбраться нет никакой возможности, потому что – сколько ни сколько, но все-таки сдуру плачу. Иначе – давно выгнали бы. И было бы это, вероятно, к большому моему счастью, как всякое безвыходное положение для людей моего характера. Если стена пред тобою, а жить хочется, так волею-неволею выход найдешь или уж и сам не заметишь, как об стену разобьешься до смерти.
Допродавалась я до того, что только и осталось у меня платьишко, что на мне, – хорошее, чтобы в казино войти было возможно. А игра все по-прежнему: сегодня шестьдесят франков взяла, завтра сорок проиграла, послезавтра восемьдесят взяла, дальше шестьдесят проиграла, на разницу день прожила, задень задолжала, – тянется какая-то канитель засасывающая: ни тебя не пришибет сразу, ни тебя не вытащит из трясины.
В отеле, конечно, немедленно стало известно, как я распродалась. Управляющий на меня уже едва смотрит. Швейцар не шевельнется двери открыть. Прислугу звонишь-звонишь, прежде чем удостоит явиться. Морды у всех чванные, надутые… Понятно: капиталисты ведь все они. Им-то ведь играть нельзя: строжайше запрещено. Ну и золотит их, невинных агнцев, понимаете, осадок этакий от казино – и от выигрышей, потому что тогда шальные деньги им летят от обезумевших счастливцев, и от проигрышей, потому что тогда, вот вы видели, можно покупать у безумного несчастья за двадцать франков вещи, которые стоят двести с лишним. Я потом одно свое собственное платье назад купила у этой же горничной – и заплатила за него 110… Девяносто разницы! Высчитайте-ка, каков это процент, и можно ли при нем нажиться? И – каково же, в самом деле, подобным капиталистам служить мне, нищей? Они покупают, я продаю, они люди порядочные, я бродячая дрянь, а между тем они этой дряни – подай, убери, поди, принеси!
Актера, покровителя своего, издали видала, но бегала от него: совестно… Все равно, что украла у человека сто франков – обманула, не послушала его. Ну да вскоре он уехал в Россию. И черненький этот тоже вместе с ним… совсем, говорят, налегке улетели оба! едва выбрались!
В один прекрасный вечер в отеле устроили мне из-за ванны такую прелестную сцену, что я, уходя, решила: если выиграю сегодня, расплачусь с ними, – и ноги моей больше здесь не будет, перееду; если не выиграю, – просто не вернусь, лучше на улице останусь, пусть подбирают, кто хочет и куда хочет.
Ну не выиграла, конечно. Чистая – без сантима ушла… Ночи короткие, весенние. До рассвета бродила я по парку. Состояния своего нравственного описывать вам не стану. Что же? Конец. И надежд уже никаких нету, потому что самый ключ к ним теперь потерян. Не на что войти завтра в казино. Платье с себя продать, будет на что пойти, так зато будет не в чем войти… Заря встала. Море сиреневое. Прошла на бульвар. Села на скамью. Смотрю и думаю: «Третью неделю я здесь, а – как странно – ведь я впервые море вижу…»
Бродит мимо меня какой-то мужчина – громадный, бородатый, не слишком хорошо одет, – однако «господин», хотя и ужасно разбойничьего вида. Остановился, посмотрел. Глаза под котелком дикие, красные… Боюсь: не пьяный ли? обидит?.. Еще остановился… еще и еще… Я струсила и хочу уйти. А он вдруг – глухим и хриплым басом по-русски:
– Это вы, – говорит, – в самом деле или моя галлюцинация?
– Нет, – говорю я, очень удивившись так, что сразу и страх прошел, – это – я, в самом деле…
– Фу, черт возьми! Вот необыкновенность! Неужели Люлюшка? Рюлинская Люлюшка? Если да, то по какому же высокоторжественному случаю ты, дрянь, здесь?
Очень жаль было, но – пришлось устроить дешевую распродажу. Платья, за которые две недели тому назад в Вене сама по сту гульденов платила, за двадцать франков шли… Наколочу таким манером сотенку – и в казино. Что выиграю, отель в счет берет. Выбраться нет никакой возможности, потому что – сколько ни сколько, но все-таки сдуру плачу. Иначе – давно выгнали бы. И было бы это, вероятно, к большому моему счастью, как всякое безвыходное положение для людей моего характера. Если стена пред тобою, а жить хочется, так волею-неволею выход найдешь или уж и сам не заметишь, как об стену разобьешься до смерти.
Допродавалась я до того, что только и осталось у меня платьишко, что на мне, – хорошее, чтобы в казино войти было возможно. А игра все по-прежнему: сегодня шестьдесят франков взяла, завтра сорок проиграла, послезавтра восемьдесят взяла, дальше шестьдесят проиграла, на разницу день прожила, за день задолжала, – тянется какая-то канитель засасывающая: ни тебя не пришибет сразу, ни тебя не вытащит из трясины.
В отеле, конечно, немедленно стало известно, как я распродалась. Управляющий на меня уже едва смотрит. Швейцар не шевельнется двери открыть. Прислугу звонишь-звонишь, прежде чем удостоит явиться. Морды у всех чванные, надутые… Понятно: капиталисты ведь все они. Им-то ведь играть нельзя: строжайше запрещено. Ну и золотит их, невинных агнцев, понимаете, осадок этакий от казино – и от выигрышей, потому что тогда шальные деньги им летят от обезумевших счастливцев, и от проигрышей, потому что тогда, вот вы видели, можно покупать у безумного несчастья за двадцать франков вещи, которые стоят двести с лишним. Я потом одно свое собственное платье назад купила у этой же горничной – и заплатила за него 110… Девяносто разницы! Высчитайте-ка, каков это процент, и можно ли при нем нажиться? И – каково же, в самом деле, подобным капиталистам служить мне, нищей? Они покупают, я продаю, они люди порядочные, я бродячая дрянь, а между тем они этой дряни – подай, убери, поди, принеси!
Актера, покровителя своего, издали видала, но бегала от него: совестно… Все равно, что украла у человека сто франков – обманула, не послушала его. Ну да вскоре он уехал в Россию. И черненький этот тоже вместе с ним… совсем, говорят, налегке улетели оба! едва выбрались!
В один прекрасный вечер в отеле устроили мне из-за ванны такую прелестную сцену, что я, уходя, решила: если выиграю сегодня, расплачусь с ними, – и ноги моей больше здесь не будет, перееду; если не выиграю, – просто не вернусь, лучше на улице останусь, пусть подбирают, кто хочет и куца хочет.
Ну не выиграла, конечно. Чистая – без сантима ушла… Ночи короткие, весенние. До рассвета бродила я по парку. Состояния своего нравственного описывать вам не стану. Что же? Конец. И надежд уже никаких нету, потому что самый ключ к ним теперь потерян. Не на что войти завтра в казино. Платье с себя продать, будет на что пойти, так зато будет не в чем войти… Заря встала. Море сиреневое. Прошла на бульвар. Села на скамью. Смотрю и думаю: «Третью неделю я здесь, а – как странно – ведь я впервые море вижу…»
Бродит мимо меня какой-то мужчина – громадный, бородатый, не слишком хорошо одет, – однако «господин», хотя и ужасно разбойничьего вида. Остановился, посмотрел. Глаза под котелком дикие, красные… Боюсь: не пьяный ли? обидит?.. Еще остановился… еще и еще… Я струсила и хочу уйти. А он вдруг – глухим и хриплым басом по-русски:
– Это вы, – говорит, – в самом деле или моя галлюцинация?
– Нет, – говорю я, очень удивившись так, что сразу и страх прошел, – это – я, в самом деле…
– Фу, черт возьми! Вот необыкновенность! Неужели Люлюшка? Рюлинская Люлюшка? Если да, то по какому же высокоторжественному случаю ты, дрянь, здесь?
Тут я его узнала. Господин Бастахов. Богатейший[68 - См. в «Марье Лусьевой».] барин, коммерсант, из компании Фоббеля и Смерчевского, но он много превосходил их капиталом… Налетал к нам изредка из Москвы или провинции, и тогда начинался у Рюлиной такой пир горой, такой шабаш безумный, что, проводив Бастахова из Петербурга, мы все с неделю никуда не годны бывали – головою маялись. Однажды всех нас, четверых, ближайших рюлинских, – меня, Адель, Жозю, Люську, – он выписал к себе на подмосковную дачу, – инженеров каких-то он чествовал, с которыми дорогу, что ли, строил или другое что. Целый дворец у него там оказался. А в оранжереях у него аквариум – исполин – на сто ведер – стекла саженные, зеркальные. Вот – однажды, ради инженеров этих – какую же он штуку придумал? Воду из аквариума выкачал, а налил его белым крымским вином, русским шабли. Сам он и трое гостей кругом сели с удочками, а мы – Жозя, Люська, Адель и я – по очереди в аквариуме за рыб плавали. Удочки настоящие, только на крючках, вместо червяков, сторублевки надеты… Натурально, боишься, чтобы сторублевка не размокла в вине, ловишь ее ртом-то, спешишь, – ну хорошо, если зубами приспособишься. Мне и Адели как-то счастливо сошла забава эта, ну а Люську больно царапнуло, а Жозе – так насквозь губу и прошло – навсегда белый шрамик остался… Зато каждая по четыре сотенных схватила. И уж пьяны же мы выбрались из аквариума – вообразить нельзя. Удивительное дело. Вино легчайшее, да и не пили мы ничего, только купались, глотнуть пришлось немного. А между тем меня едва вынули, потому что я на дно упала… мало-мало не захлебнулась…
Бастахов же стоит, руки в карманы и хохочет: – Мне, – говорит, – это – наплевать! – что шабли? Его ведро десять рублей стоит. Сто ведер – тысяча рублей. Нет, вот я в другой раз купанье из pommery sec закачу…
Другие его поддерживают:
– Что же сразу-то не закатил? Поскупился?
– Ничего не поскупился. Из одной эстетики. Так как шабли цветом белее, то – для прозрачности… А коль скоро ты сомневаешься в широте моей души…
Насилу его удержали. Потому что уже скомандовал было молодцам своим:
– Выкачивай шабли! Тащи шампанского!
Только тем и отговорили, что «рыбки» уже совершенно пьяны – «заснули» – и пускать их в шампанское больше нельзя: «играть» не смогут. И только вино испортят, а удовольствия никакого. Согласился.
– Хорошо! Значит, верите мне на слово, что я это могу?