Огрызков откланялся и уехал.
Он едва дождался вечера, то есть обычного обеденного часа в Эрмитаже, чтобы все разболтать поскорее и поделиться со знакомыми и приятелями пикантными, интересными новостями.
И в этот, и в два-три последующих дня он всем и каждому повторял от начала до конца всю историю, причем от одного только Савелова скрыл ту часть своей беседы с Мирковой, которая касалась его.
Таким образом, Степан Федорович, ничего не подозревая, знал только факт внезапного отъезда Хмурова и объявления Мирковой о предстоящем ее браке с ним.
– Тут что-то странное во всей этой истории, – сказал он и стал расспрашивать Огрызкова, особенно интересуясь подробностями его беседы с Иваном Александровичем.
– Эх, – заметил ему в конце концов тот, – тебе бы судебным следователем быть, право!
Но Савелов ему ничего на это не ответил, а, встревоженный более, нежели когда-либо, поехал к своему приятелю полковнику.
– А я к тебе собирался, – встретил его тот у себя.
Когда они уселись, Савелов рассказал ему все, что сейчас слышал от Огрызкова, и прибавил:
– Хоть убей меня, а я чую тут какую-нибудь подлость. Этот гусь неспроста уехал, именно в такой момент, когда присутствие его при Зинаиде Николаевне, казалось бы, становилось наиболее необходимым.
– А я кое-какие сведеньица, со своей стороны, тоже получил.
– Что ты говоришь?
– Очень просто, – с невозмутимым хладнокровием ответил полковник. – Говорю, что сам вот сейчас собирался к тебе ехать. К обеду тебя поджидал…
– Никак не мог. Заговорился с Огрызковым. Все его расспрашивал. Ведь, оказывается, Хмуров его к Зинаиде Николаевне посылал. Никак я приехать к тебе раньше не мог.
– А напрасно. Нет, в самом деле! Была каша гречневая, какую ты любишь, рассыпчатая; борщ, а потом на жаркое телячьи котлеты отбивные…
Не это интересовало Савелова. Он спросил:
– А какие известия ты получил? Не томи, пожалуйста.
– Зачем томить, да и волноваться опять-таки дело вредное, – вразумительно пояснил он. – Вот давай чайку попьем, и я тебе все по порядку расскажу.
Но Савелов выходил из себя. Он встал с широкой оттоманки и, подойдя к письменному столу, за которым сидел полковник, сказал ему:
– Твоя флегма хоть кого из терпения выведет! Ведь ты отлично знаешь, что каждый вопрос, касающийся этого человека, для меня чрезвычайно важен. Ты слышишь, что он куда-то поспешно бежал из Москвы, даже и не простившись лично с женщиною, готовою ему доверить и все свое состояние, и всю свою жизнь! А, ты улыбаешься…
– Я улыбаюсь твоей поспешности, – сказал полковник. – Садись и слушай, если тебе чаю еще не хочется.
Савелов сел, но полковник не сразу еще приступил к делу. Он поправил свечи на письменном столе, закурил папиросу, два раза затянулся полною грудью и, наконец, глядя прямо на приятеля, сказал:
– Хмуров действительно оказывается бродягой, да еще высшей руки.
– Но факты, факты!
– Есть и факты.
– Например? Что же именно?
– Для начала хотя бы то, что он давно женат законнейшим образом…
Савелов так и привскочил на оттоманке, так сильно поразило его это известие.
Полковник как ни в чем не бывало продолжал со свойственным ему хладнокровием:
– Жену его зовут Ольгой Аркадьевной, она еще молодая женщина, всего двадцати шести лет, дворянка, дочь помещика в Тамбовской губернии, имеет капиталец, но он, то есть сам Хмуров, никогда в Тамбовской губернии имением никаким не владел. Три года, как разошелся с женою; ходят какие-то смутные слухи, будто бы он даже пытался ее отравить, но доказать этого нельзя. Сейчас живет она в Тамбове.
– Да ведь это прямой каторжник! – воскликнул Савелов, до глубины души возмущенный.
– Чего говорить! Хуже бродяги! – согласился и полковник.
– Нельзя терять ни минуты времени! – решил Степан Федорович.
– Что ж ты хочешь делать? – спросил его полковник.
– Как что? Понятно, предупредить прежде всего Зинаиду Николаевну.
– А удобно ли это будет?
– В таком случае, когда человеку угрожают обманом, преступлением, – воскликнул Савелов, – я полагаю, нечего думать об удобствах, в какой именно форме ее предупредить, а надо действовать, надо торопиться ее спасти.
– Прекрасно, – все так же невозмутимо сказал полковник. – Ты, стало быть, пойдешь к Зинаиде Николаевне и прямо ей так и выложишь все, что от меня сейчас слышал?
– Конечно…
– А я полагаю, что это будет несколько преждевременно, – воспротивился полковник.
– Но почему же?
– Женщина, друг мой, прежде всего действует под влиянием своих чувств…
– Допускаю, – перебил речь своего разумного друга Савелов, – но когда женщине честно и открыто говорят, что она на краю пропасти, когда перед нею срывают смелою рукою маску, в которой нагло щеголял негодяй, тогда – уж извини меня – никаким любовным чувствам не может быть места, и на смену им являются ненависть, презрение, даже жажда мщения.
– Извини меня, – ответил с обычными расстановочками полковник, – но я, не говоря, конечно, о Зинаиде Николаевне в частности, а обо всех женщинах, так сказать, в целом, придерживаюсь совершенно противоположного взгляда…
– То есть как это? Я что-то не совсем тебя понимаю.
– Да вот как: барыни, на мой взгляд, могут наказывать презрением, ненавистью или могут жаждать мести только за измену им лично. Все остальное, пока мил человек сам по себе, в их глазах никакого серьезного значения не имеет, и я мог бы назвать тебе миллион случаев, в которых женщины еще сильнее привязывались к человеку после того, как узнавали о нем даже ужасы…
– Все это я тоже допускаю, – сказал Савелов, – но при одном условии…
– А именно?
– Оно возможно и почти всегда даже так бывает в тех случаях, когда женщина уже отдалась совсем человеку, то есть когда она всецело принадлежит ему. Тут же…
– Ты полагаешь, этого еще нет? – спросил с расстановочкою полковник, пристально поглядывая на приятеля.