Советская страна пусть трудится спокойно,
А нам, товарищ, рано на покой …».
– Рано, рано нам на покой, Лука! – ударил вилкой по столу отставной капитан второго ранга. – Сталин не умер. Он навечно в наших сердцах!
– Не беда, что в висках седина, и порой до утра не уснуть – продолжил невидимый Кобзон, – мы готовы с тобой, старина, повторить этот огненный путь!..
– И повторим! – прокричал Николай Филиппович. – И повесим дерьмократов на первой же осине за яйца! Учись стихи писать, сын.
Певец продолжал музыкальное повествование о чекистах, что свято дорожат доверием народа и носят «имя гордое ЧК», а Лука вспомнил песню Игоря Талькова о бывшем подъесауле, который уходил воевать за красных, и которого позже расстреляли. Кто расстрелял? А, вот эти, красные с «именем гордым». Сколько они людей порешили, а такие, как папаша, по-прежнему им поклоняются. Работает в банке, а ругает капитализм. В Бога, говорит, верит. Ха!
– «Опять звучит приказ тревоги без отбоя, – пел приемник, – и жены, как всегда, с привычной верой ждут. Товарищ дорогой, не зря же нас с тобою по-старому чекистами зовут…»
Интересно, подумал Лука: ЧК нет, а чекисты есть!
Николай Филиппович, однако, был счастлив. Пение вернуло его на пару десятков лет назад, когда он замполитствовал в огромном военно-морском флоте огромной могущественной державы, которую все боялись. Да, да – именно, что боялись! С ГКЧП не получилось, Лукьянова в «Матросскую тишину» закатали. Он там стихи пишет. Поэт Осенев. Коллега. Надо будет книжку его достать. Ничего, возвратится еще славное время могущества, придет новый товарищ Сталин и вычистит всех этих горбачевых и эль-цинов!
– «…вам в руки вложен щит и меч родной державы, врагу не одолеть незыблемый редут. Овеянные вечной, негасимой славой, традиции Дзержинского живут!»
Отставной моряк совсем расцвел. Вот, это по-нашему! Надо будет попросить сына настучать попозже на пианино любимую песню «По долинам и по взгорьям».
Пользуясь моментом, сын снова наполнил стаканы, и, помирившиеся Букашенко, под возгласы «С Новым Годом, папа! С Новым счастьем!» поспешили закрепить семейный мир.
Лука вынужден был терпеть неотесанность отца-солдафона, поскольку жил трудной насыщенной судьбой музыканта-классика.
Бетховену, впрочем, тоже было нелегко.
Бедность.
Непонимание.
Интриги.
Поэтому и пил.
Иногда…
Собственно говоря, о том, что Лука – живой музыкальный классик, знал пока лишь он сам. Современники еще не прониклись его значением и масштабом дарования. В переулке же местные «скотобазы» (за исключением соседа – Валерки Вибратора, да еще пары человек) вообще понятия о музыке не имели. Иногда только какой-нибудь идиот пел матерные куплеты за окном, да со второго этажа торца общежития резинщиков, что располагалось напротив, на всю катушку врубали Алену Апину-хуяпину. Скотобазы!
Луке предстояли долгие годы неудач, нищеты, забвения – все, как положено великим. Пока же следовало размышлять и творить, творить, творить!
Ноты зовут! Он уже написал пятнадцать лет назад одну бессмертную хабанеру, а впереди еще такие нетронутые пласты, ого-го!
Для вдохновения носил в кармане скрученные узлом женские колготки, которыми разжился при посещении семьи приятеля – гитариста Самолета из ансамбля новозаборского Салона свадебных торжеств. Колготки, принадлежавшие Елене – жене Самолета, навевали различные лирические музыкальные ассоциации.
На резино-техническом промышленном гиганте имени Розы Землячки, куда Луку по отцовской протекции приняли заведующим клубом, он сошелся близко с корреспондентом заводской многотиражки «Резина» Шуро?й. Вернее сказать, звали того Александром Вагнером, но он для себя предпочитал имя «Шура», причем, с ударением на последнем слоге.
Шура сам пришел к Луке в кабинет после того, как тот вывесил объявление о создании заводского ансамбля. Инструменты профком закупил, и нужно было показать руководству, что – не зря. А Вагнер с детских лет кропал стишки, в конце восьмидесятых внештатным корреспондентом съездил от газеты «Юный коммунар» глуповского обкома ВЛКСМ в командировку «Эстафета перестройки», ныне печатался в различных независимых газетах, включая орган Демократического Союза «Свободное слово», и кроме того, хотел писать песни. Он любил разную музыку: песни Высоцкого, Новикова, Шуфутинского, Токарева, «Пинк Флойд», «Шокинг блю» и (что же делать!) всякие народно-непристойные куплеты. Явление Луки на заводе оказалось очень кстати, потому как свободного времени у Шуры было навалом. Он стал загдядывать к Луке и побуждать к активной композиторской деятельности.
– Ты, давай, лепи музыку, – говорил Шура, отлеживаясь в кабинете Луки после обеда. – Сейчас наше время. В Воронеже ансамбль «Сектор газа» появился, такую лабуду гонят, брат, и прокатывает! Инструменты у тебя есть, таланта – хоть отбавляй. Вот, читай, что я накропал.
Тексты-стишки Шуры были злы и остроумны, и не хватало лишь малости: найти на заводе исполнителей. С этим были проблемы, поскольку живой классик Лука не мог позволить себе работать со всяким сбродом. Они должны были играть хотя бы, как Дэвид Гилмор. Из-за отсутствия достойных и музыка не писалась, бляха!
Пока же проходили предварительные прослушивания: являлся оператор автоклава Гена и щипал на бас-гитаре битловские мотивы, заглядывал спеть итальянскую арию лысый инженер-химик Андрей Пикоян; да и сам Лука наигрывал на клавишах гэдээровской «Вермоны» свою бессмертную хабанеру. В основном, однако, приходилось думать о будущем, читать научно-фантастическую литературу и перестроечную прессу.
***
Лука отвлекся от размышлений и решил расставить точки над «i» в отношениях с отцом:
– Ты, папа, извини, – произнес, сняв очки (он был близорук), – но иногда бывает обидно. Не понимаешь ты меня. О хабанерах понятия не имеешь, сюиту от кантаты не отличишь. Я всегда тебя поддерживаю, даже стихи твои вынужден читать, а ты ко мне так относишься. Ельцинистом называешь. Знаешь, как мне тяжело бывает? Попробовал бы Бах на заводе музыку писать! А? Только-только начинаешь встрепёнываться, а тут, как шибанет в нос из цеха отравой!
– А что ж вы воздух не очищаете? Говорят, и в Кавр-озеро отходы льете?
Лука горестно улыбнулся, дескать, если бы только это!
– У нас продукцию некуда девать, покупать перестали, шинами коридоры забиты. Камерами велосипедными. Говорят, скоро презервативами зарплату выдавать будут. Мне премию уже срезали, а ты – про озеро. Ха! Чайковского хоть поддерживали деньгами…
Николаю Филипповичу стало жалко сына. Осленок, ласково подумал он. Чайковский, понимаешь ли. Ишь, на что намекает! Жениться ему надо, вот и поумнеет. Придется поумнеть. С бабами-то быстро жизнь узнаешь, это не у отца за пазухой жить!
– Ты когда женишься?
Сын насторожился:
– А, чего это тебя интересует? Зачем тебе? Что, плохо нам?
– Так ведь, все же женятся. Ты же не гомик? Не гермафродит? В общажном бараке бабу видел, не старая еще. Соседка наша. Пойди, познакомься.
Ах, старый хам, подумал Лука, еще и намеки делает! Какое тебе дело, спрашивается? Просто денег на сына жалко, хочет сплавить, чтобы свою козу Машку поселить.
– Рано еще, – угрюмо ответил Лука. – Ее к тому же кормить надо, а тут самому приходится на раздолбанном фоно работать. Меркюри и Элтон Джон не женаты, Чайковского женщины вообще до смерти довели. От них столько расходов, папа, а ты на эту такие деньги тратишь…
– Марью не трогай, сколько тебе говорить?! Смотри, опоздаешь! А бабешка барачная не плохая, не жирная. Тебе в самый раз!
– Тебе бы все каркать!
Разговор начал вновь приобретать конфронтационный характер, и Николай Филиппович почувствовал, что надо разрядить обстановку:
– Вчера стоял в очереди за «гуманитаркой» немецкой, так подходит этот Гена Конищенко, тюремщик бывший. С завода твоего. Мастером работает в гондонном цехе. В друзья ко мне набивается. А у меня друзья, сам понимаешь, банкиры. Я с самим Геращенко за руку здоровался!
Сын непонимающе уставился на родителя.
– Случайно познакомились, когда я твой завод инкассировал, – недовольно уточнил Николай Филиппович. – На крысу похож. Дескать, я на минутку отходил от очереди, я с вами стоял, поясните товарищам… Ну, пришлось, пустить.
– И что?
– Он тебя знает. Говорит: хороший паренек, хоть и еврей.
– Я белорус!