Оценить:
 Рейтинг: 0

И ангел молвил… «Танцуй, Федя!» и другие приключенческие рассказы

Год написания книги
2024
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Монотонный голос, усиленный рупором, вещает из моросящей мглы:

– Сдавайтесь! Вы окружены, сопротивление бесполезно! Сдавайтесь! Вы окру…

Грохот автоматной очереди обрывает говорящего на полуслове. Над неспящим посёлком Торфяной повисает звенящая тишина. Даже собаки, безудержно надрывавшие до сих пор глотки, разом смолкают.

По пустому тёмному зданию школы ещё гуляет эхо выстрелов. Воздух учительской пронизан дымом пороховых газов. Здесь таятся, прислушиваясь и приглядываясь, двое: молодой парень (чуть за двадцать) и мужчина (под пятьдесят). Одинокий тусклый фонарь робко подсматривает из-за окна; дальше – мокрая тьма, хоть глаз коли. В полумраке учительской проступают силуэты мебели: столы, стулья, шкафы. На ближнем столике (кроме тощего брезентового рюкзачка) модный сувенир – фарфоровая статуэтка, ракета с красными буквами «СССР». Из иллюминаторов ракеты выглядывают, улыбаясь, самые знаменитые собаки на свете – Белка и Стрелка[2 - Белка и Стрелка – советские собаки-космонавты, первые животные, совершившие успешный полёт в космос (с последующим возвращением). Старт состоялся 19 августа 1960 года, через три недели после катастрофы такого же корабля, в которой погибли собаки Чайка и Лисичка.].

Установившуюся тишину нарушает лишь отчётливое тиканье настенных часов в виде деревенского домика, за дверцей которого прячется кукушка. Часы висят между багровеющим вымпелом «Победителю в социалистическом соревновании» и портретом Первого секретаря ЦК КПСС Никиты Сергеевича Хрущёва.

Тик-так, тик-так, тик-так… Да затяжной осенний дождь всё сильней барабанит по жестяной крыше. Из разбитого окна противно сквозит. Эти двое очень похожи, как могут быть похожи лишь сын и отец. Худые остроносые лица, светло-русые волосы, голубые глаза. У старшего разве что морщин больше, а волос меньше. Усталые взгляды их в полумраке блуждают. Оба они в мокрых фуфайках и грязных кирзачах. Старший шепчет:

– Тебе патроны, что ли, девать некуда? Почитай, половину магазина им подарил; ещё и обозначил нас! В окошко это пока не высовывайся.

– Достали они уже со своим «сдавайтесь», – молодой опускает дымящийся ствол ППШ с круглым магазином. – Давай прорываться как-то; ещё не поздно, ещё есть шанс.

– Мозговал уж и так и этак – не выскользнуть нам.

– А чего высиживать? Ментоны местные лишь подкрепления из Оричей ждут или даже из Кирова. Если здесь останемся, самое долгое до утра протянем, а дальше – всё одно трындец. Так надо рискнуть! – желваки ходуном ходят на скулах молодого. Весь он – словно сжатая до предела пружина, пальцы судорожно впились в деревянный приклад.

– Не трындец. Лошадей не гони, Коля-Николай. Лучше дай отцу покумекать.

Мерно раскачивается маятник. Стрелки настенных ходиков медленно отсчитывают время. Минута, другая… Отец вспоминает, как, отбывая в лагерях, годами мечтал о «большом деле», как тщательно разрабатывал план ограбления глянувшейся сберкассы на окраине Кирова. Получилось же не «дело», а ерунда, мелочёвка. Ещё и шуму столько сотворили! А после – улепётывание от погони (почти удачное!), нырок в это пустое здание школы, чтобы отсидеться до утра. И вот… Длинная стрелка, наконец, указывает точно вверх. Маленькая дверца резко распахивается и выпорхнувшая птичка одиннадцать раз повторяет своё «ку-ку». Где-то вдали вновь начинает лаять собака, ей вторят прочие поселковые псы. Вскоре к ним присоединяется всё тот же нудный голос:

– Сдавайтесь! Вы окружены, сопротивление беспо…

Тут внутри молодого что-то щёлкает, «пружина выстреливает», и, подлетев к разбитому окну, он орёт что есть мочи:

– Русские не сдаются, сука-а-а!

Гремит выстрел с улицы. Одиночный. Молодой падает, как подкошенный. У старшего ёкает сердце, дыхание перехвачено. Но тут же его сын шевелится, а затем и шипит:

– Дулю с маслом! Врё-ё-ёшь, не возьмёшь!

Отец переводит дух. Слово «сука», извергнутое парнем полминуты назад, всё ещё коробит сердце. Сколько раз толмил обалдую: не материться, а проклятое слово и вовсе забыть. Как об стенку горох! Но главное – сын невредим. И вновь тишина, а затем – сводящее с ума:

– Сдавайтесь! Вы окружены…

Парень тихонько подползает к отцу. Сидя на полу, привалившись к холодной стене, они долго задумчиво разглядывают раскуроченный пулей циферблат настенных часов. Часы не тикают, стрелки встали, маятник замер. Кукушка больше не выпорхнет из своего домика. Время «остановилось». Отец шепчет:

– Вот мы и остались без часов. Впрочем, зачем они нам теперь? Э-эх, а хорошо бы время и в самом деле остановить, чтоб завтрашний день не наступил никогда. Просто сидеть здесь тихо. Сидеть, сидеть… Лишь бы отстали все, лишь бы никто не трогал…

– Вечно сидеть тут? Не-е-е, – сын ухмыляется, зажмурившись, будто от удовольствия. – Если мечтать не вредно, то я бы лучше на ракете улетел – вон как эти… Белка и Стрелка. Унёсся бы ввысь. Тогда ищи-свищи.

Чуть заметная улыбка трогает губы отца: «Это ж надо придумать – как Белка и Стрелка!» А сын, не открывая глаз, продолжает:

– Представь. Вот летят по космосу две собачьи души. Земля со всем своим говном где-то далеко внизу. Мимо проносятся звёзды и эти, как их там, метеоры, кометы. А они всё летят – две эти сучки, Белка и Стрелка. Выше, выше… Как думаешь, скоро человека в космос запустят?

– Похоже, недолго ждать осталось, есть у меня такое предчувствие… – улыбка сползает с отцовских губ. – Так значит, говоришь, русские не сдаются?

– Ну да, – от неожиданного поворота сын открывает глаза, смотрит вопросительно.

– Сдаются русские. Я – русский. И в своё время я сдался. Как миленький. Сам. Просто поднял руки, когда увидел направленный на меня фашистский шмайсер, – отец, отложив карабин Мосина с отпиленным прикладом, показывает раскрытые ладони, затем для наглядности чуть поднимает руки.

– Но… Пап, ты же рассказывал всегда по-другому, – взгляд парня словно ощупывает лицо собеседника, проверяя, не врёт ли.

– Конечно, рассказывал. Как все. Сражался до последнего патрона, ранили, потерял сознание, очнулся у фрицев в плену. Много нас таких очнувшихся было – почитай, пять миллионов, и ни один добровольно не сдался, – губы мужчины кривит горькая усмешка.

– Какие пять миллионов? Это ты «голосов» по радио наслушался!

– Думаешь, брешут буржуи проклятые? А вот рассказывали ещё: мол, в одном только Киевском котле окромя меня ещё шестьсот тысяч красноармейцев пленили. Трудно поверить, да?

За окном теперь тихо так, что, кажется, слышен плеск волн Быстрицы – речушки, текущей неподалёку. Молчит матюгальник, четвероногие друзья заткнули пасти, даже дождь перестал капать. Видать, решили все отдохнуть до утра. До утра. Отец продолжает:

– Я был вторым номером в пулемётном расчёте, ты знаешь. Молодой, горячий, чуть старше тебя теперешнего. Комсомольский билет в нагрудном кармане, а в голове – твёрдая вера в Сталина, в коммунизм. Тем утром у старинного городка Лохвица, что между Киевом и Полтавой, мы отбивали атаку за атакой; приказ дали: чего бы ни стоило – удержать рубеж. Мы и держались как могли. Боеприпасов – выше крыши. Еле успевали ленты пулемётные вставлять да воду для охлаждения заливать; «Максим» чуть не докрасна раскалился. Потом командира пуля насмерть сразила. Да, много нашего брата солдата в тот день полегло, к полудню никого живых в поле зрения не осталось. Я слышал, что вдали где-то и справа, и слева ребята отстреливаются, но из тех, кто рядом был, все погибли. Вскоре и меня ранило.

– Ну да, ты рассказывал.

– Рассказывал… Только ранило меня не так сильно. Царапина, осколок по шее чиркнул – даже бинтовать не стал. И сознания не терял. Больше скажу – приготовился к геройской смерти. Немцы как раз притихли – наверное, обедать ушли. И я, развернув пулемёт, написал на его железном щите собственной кровью: «Русские не сдаются!» Затем вновь направил ствол на фрицев в ожидании последнего боя. Решимость переполняла меня: «Умираю, но не сдаюсь!» Иллюзий не питал. Понимал: конец близок. Гранату приготовил, чтоб себя с немцами подорвать, всё честь по чести, как положено. А дальше снова бой. Я стрелял, в меня стреляли. Грохот, дым, пыль… Тот рыжий фриц появился неожиданно, из-за поворота нашей траншеи. Вырос гад, словно из-под земли! Я как-то заметил его в последний момент, гранату схватил. А он на меня дуло наводит, хенде хох, мол, ну и так далее. Спокойно так говорил, улыбнулся даже. Ну, я и отложил гранату, руки поднял. Сам не знаю, как вышло.

В глазах сына немой вопрос. Мужчина шепчет:

– Спросишь меня, что, может, я не захотел вот так умереть ни за что; может, я это за-ради вас с мамкой сдался, чтобы смочь когда-то вернуться к вам? Тебе же только два годика стукнуло, когда война началась… Или может, у меня план вдруг созрел как-то вырваться, грохнув фрица рыжего, чтобы продолжить борьбу? Так я тебе отвечу: не было ни того, ни другого. И про вас я тогда не вспомнил, и про то, чтобы вырваться, даже не думал. А просто очень хотелось жить; струхнул, наверное. В голове лишь одно крутилось: только бы немец надпись мою пафосную не увидел, а то засмеёт. «Русские не сдаются!» Кровью на пулемёте! А тут я с поднятыми руками. Мне повезло: пулемёт был направлен в другую сторону, и он не увидел.

Но фашист тот всё же надо мной посмеялся. После, когда к своим меня доставил, показал мне пустой магазин. Патроны у него в бою кончились, вот и взял меня вооружённого в плен с помощью хитрости голыми руками. Понятно, настроение моё от таких известий не улучшилось. Ох, и ржал же рыжий гад надо мной, словно конь перед выгулом.

А потом меня к фрицам в тыл повели. Мамочка дорогая, как я переживал! Проклинал себя за минутное малодушие. Очухался и решил смывать позор. Прикидывал: вот сейчас брошусь на караульного, выхвачу автомат и открою огонь! Не получится? Тогда просто кинусь на фрица и задушу гада! Нет, убьют раньше, чем смогу прикончить хоть одного из них… Пока строил планы, привели меня в свинарник, да только хрюшек там не было. Двадцать четыре красноармейца; я, стало быть, двадцать пятый. Все такие же очумевшие, потерянные. Но от сердца чуть отлегло. Мне ж до того момента казалось, что это я один такой трус, предатель, изменник – в плен сдался, а остальные все герои: либо воюют, либо уже головы сложили за Родину, за Сталина. Да чего там, меня-то хоть во время боя взяли, а некоторые из пленных и пальнуть по врагу ни разу не успели, сдались организованной толпой.

С утра пораньше выстроили нас в шеренгу во дворе и приказали спустить портки. Дико было стоять с голыми шишками перед немчурой. Жирный фельдфебель долго прохаживался, придирчиво осматривая через монокль наши хозяйства. Не по себе стало. Какого хрена они задумали? Но обошлось, скомандовали одеваться. Оказывается, евреев выискивали таким вот макаром: обрезанных, стало быть. Затем дознавались, есть ли среди нас политработники, комиссары. Грозились, если не выдадим – каждого третьего расстрелять. Тут один парень вперёд и шагнул: я политрук, говорит, стреляйте, сволочи. Ну, его и увели в сторонку…

– Что, так сам и вышел?

– Ага. После собрали нас да и впихнули в колонну. Жрать к тому времени уже шибко хотелось, а наипаче того – пить. Стоял сентябрь, но днём ещё сильно пекло. А колонна та была – я таких в жизни больше не видывал: от горизонта впереди до горизонта сзади. Ни конца, ни краю. Русские не сдаются? Тысячи, тысячи, тысячи сдавшихся в плен. Казалось, дай такой массе оружие, направь на Берлин – никакая сила не остановит. Но вместо этого – всего несколько легковооружённых фрицев гнали нас, словно безбрежное стадо баранов. Гнали на убой.

Пыльными полевыми дорогами неделю по жаре. Днём мы умирали от жажды, ночью тряслись от холода. Отстающих, упавших стреляли на месте. Пытавшиеся выскочить из строя в сторонку, чтобы картошки с поля копнуть, падали, сражённые пулями. Лишь вечерами, встав у реки на карачки, напивались мы, словно верблюды, а потом падали без сил, чтобы с первыми петухами продолжить этот путь в ад. С каждым часом, с каждым километром я слабел, как и все. Мысль о побеге уже не приходила; я еле переставлял ноги, всё чаще думая о том, чтобы выйти из колонны – пусть лучше застрелят. Но шёл. Шёл и думал: вот если бы меня успели грохнуть там, у пулемёта, до того, как я руки поднял. Это была бы смерть в бою, смерть героя. Я бы ушёл с чистой совестью. Ну, а сейчас умру предателем Родины, добровольно сдавшимся врагу. Пятно, которое не отмыть…

Так оказались мы в лагере под Житомиром. Огромный квадрат, огороженный колючкой, посреди поля. А внутри – битком тысячи бывших красноармейцев. Наспех сколоченные деревянные вышки, пулемёты, немецкие овчарки, норовящие откусить тебе руку по локоть. Фрицы довольные, сытые. До сих пор один из них, как наяву, перед глазами стоит. Помню его: длинного худого ефрейтора, жующего толстый бутерброд с сыром. Мы встретились взглядами, находясь по разные стороны от колючей проволоки. Мне показалось, будто в глазах немца мелькнуло что-то человеческое: жалость, сострадание? Жестами стал просить еды, но… мне только показалось. Тут же стало лицо его невозмутимым, безучастным, и он, отвернувшись, ушёл. Но тот длиннолямый ефрейтор хоть не издевался, как другие. Некоторые надзиратели, смеясь, кидали нам в толпу немного хавки – картофелину или кукурузный початок – чтобы посмотреть, как бьёмся мы за добычу. И бились на потеху фрицам, как варвары, как звери. Мы дрались друг с другом даже за картофельную ботву!

– Про это ты не рассказывал, пап… Может, не нужно?

– О многом стыдно вспоминать, но нужно. Именно сейчас… Так вот, я думал, что отброшу копыта в этом лагере максимум через неделю. Но продержался до ноября. А там помог случай. Ночи уже стали совсем холодные. Сырость, слякоть, голод, болезни. Люди дохли как мухи. Ежедневно десятки, нет – сотни трупов. Могильщики не справлялись, и меня, среди прочих, определили в штат зондеркоманды, дали маломальский паёк. Мы рыли неглубокие братские могилы неподалёку от лагеря, на опушке. Закапывали тела, принесённые из-за колючки. Я собирался окочуриться в самое ближайшее время: либо от трупной заразы, либо от изнурительного труда. Представлял, как и меня зароют в одной из этих канав. Но как-то заметил, что немцы подрасслабились, хуже приглядывать стали за нашей труп-командой. Однажды по-тихому ушёл в лес. Так и не знаю: хватились меня или нет? Искали или плюнули: мол, далеко не уйдёт, сам подохнет?

В общем, к следующему вечеру вышел я на окраину деревушки, где не было немцев. Ну, дальше в общих чертах ты знаешь: как старушка местная выходила меня; как староста, оказавшийся «нашим человеком», к партизанам переправил. Тут я ничего не выдумывал. До февраля 43-го партизанил. Отряд наш перемещался по Украине и Белоруссии, по Брянским лесам. Ну, да там всё рядом. Поезда немецкие под откос пускали, старост и полицаев ликвидировали, на мелкие гарнизоны фашистские нападали. Всё как обычно, – мужчина, на минутку примолкнув, проводит ладонью по гладкому стволу карабина. – Стволы наши – ты знаешь, откуда. Как новенькие! А, почитай, восемнадцать годков в схроне пролежали. Да мне ещё не один такой тайничок партизанский известен, при желании можно целую роту вооружить.

– А ментоны, они разве про тайники партизанские не в курсах?

– Хм-м… Все оружейные схроны по инструкции должны были состоять на учёте НКВД. Но инструкция, она и дана, чтобы её нарушать. На бумаге одно, а на деле… Так вот, о партизанстве. Честно скажу: в ту пору мне отличиться не раз довелось. Не одного и не двух фашистов отправили на тот свет вот эти самые руки, которые поднимал я 15 сентября 1941 года, сдаваясь в плен. Командир отряда к награде представил. Медаль «За отвагу», не хухры-мухры! Другой на моём месте, может, и загордился бы, но на душе у меня по-прежнему лежал камень. Камень позора. В ту пору я часто прикидывал: «Ну, погибни я в бою под Лохвицей смертью храбрых – кому от этого лучше? Да, сдался. Но выжил и продолжаю сражаться, и есть от меня польза!» Но всё же корил себя за то, что не хватило духу подорвать себя с фрицем. Я мстил немцам и их пособникам за свой позор, пленных не брал, на поднятые руки внимания не обращал. Хотя вру, был один случай…

Отец обрывает себя на полуслове. Вслушиваясь, подкрадывается к окну и, осторожно вытянув шею, смотрит во тьму. Тут и до ушей сына доносятся звуки: хруст сучка, шорохи, а затем и приглушённые голоса вдали. Сын шепчет:

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5