даже в руки его не взяла!
– Я бездарная, – тем же обреченным тоном сказала Наденька, опускаясь со сложенной
рубашкой на диван. По стеклам ее очков растеклись слезы.
– Врешь ты! Врешь! Это лень душевная тебя замучила! Проснись ты, наконец.
Взгляни вокруг – жизнь идет, и ты находишься в ней. Ведь это же так просто: если живешь,
то давай себе в этом отчет! Наденька, – сказал он, спохватившись, что кричит. – Не так надо
жить. Не так. Надо жить как-то проникновенней, что ли. Надо замечать, как проходят твои
дни. Не допускать того, чтобы они сорвались и понеслись, замелькали. Это же самое
последнее дело, когда они мелькают, когда ты не замечаешь собственную жизнь. Попробуй
жить с таким настроением, будто ты страшная скряга, счетовод, и каждый новый день ты
выдаешь сама себе под ответственность, под расписку. Попробуй каждый свой день прямо
специально, умышленно наполнять радостью осознания, что живешь.
Бояркина остановила Наденькина обвисшая, мертвая челюсть, и он уже знал, что если
жена заговорит в таком состоянии, то во рту будет виден язык – ленивый и непослушный,
словно посторонний предмет. Эта деталь, замеченная недавно, сразу же стала вызывать в
Николае острую неприязнь.
Наденька сняла очки, и слезы темными точками отпечатались на рубашке, лежащей на
коленях. Она громко всхлипывала, с шумом сморкаясь, чтобы выглядеть более жалкой, зная,
как умиротворяюще действуют ее слезы на мужа. Наденька не собиралась ни меняться, ни
искать свое призвание. У нее не было потребности в том, что у мужа называлось "осознать
себя". Конечно, она, уж так и быть, попробовала бы, но для этого, как она решила,
требовалось рассуждать так же умно, как муж, столько же киснуть над книгами и обязательно
черкать что-то в записную книжку. "Я бездарная", – сказала она себе и успокоилась; сама для
себя она была хороша и бездарной. Правда, узнавая от Бояркина, что быть бездарной это все-
таки похуже, чем она думала, Наденька стала произносить эту формулу с вызовом: "Да, я
бездарная, неспособная, и незачем всячески напоминать мне это, незачем зря мучить меня".
Сегодня, вдруг как бы заново обнаружив себя в этой убогой избушке с низким потолком, с
изодранными, так и не подклеенными обоями, перед картонной коробкой, в которой
отглаженное белье, конечно же, отсыреет снизу, Наденька показалась жалкой и самой себе.
Везде и всем она мешала. Мешала на квартире у матери, на работе в крохотной лаборатории,
где она мыла разные стекляшки и где с ней редко разговаривали. И даже теперь в этой дыре,
она чем-то мешала мужу, хотя, когда он занимался, она сидела, затаив дыхание.
– Жизнь моя бесполезна, – с глубоким вздохом произнесла Наденька. – Я никому не
нужна. Я всегда, с детства, хотела умереть. Всегда думала об этом. Подожди, я скоро
освобожу тебя. Когда-нибудь, вот так же, как вчера, ты будешь шататься по своим читальным
залам… и я тебя освобожу.
Наденька и сама не понимала, насколько искренне она говорила. Подобная угроза
защищала ее раньше от матери и тетки. Но, с другой стороны, в одиночестве она и вправду
боялась сама себя. Уверенность у нее тогда пропадала, самые обычные дела начинали
казаться ей опасными. Включая телевизор в чуть расшатанную розетку, она боялась, что ее
обязательно убьет током, а, истопив печку, боялась закрыть трубу до конца: ей казалось, что
тогда она обязательно угорит.
Бояркина ее заявление потрясло. Он молчал и смотрел на нее – вот она, та, которая
когда-то действительно чуть не выбросилась в окно, Такой она была, такой и осталась. Он
столько уже с ней мучается, а результата никакого, Николай сел рядом с женой, приобнял, ее
не зная, что сказать.
– Наденька, ты пойми, пожалуйста, что я желаю тебе добра, – тихо начал он. – Я хочу,
чтобы ты испытала увлеченность. Понимаешь, без этого нельзя. Увлеченность в жизни – это
как проявитель для фотобумаги, Я хочу, чтобы ты увидела жизнь не матовой плоскостью, а
отчетливой, глубокой, красочной картиной. Сам я, пойми ты это, люблю жизнь и поэтому