Наконец, мне дали огромный бумажный пакет и разрешили одеваться. На дне пакета я обнаружил трусы, бесформенные штаны на резинке, майку, куртку без карманов, два носовых платка, мыло, два полотенца (одно из них, пожалуй, для ног), туалетную бумагу, зубную щетку с полным тюбиком пасты, расческу и библию.
– А можно эту толстую книгу заменить на что-то по моему желанию?
– Нельзя! – рявкнул старший санитар, как я его про себя окрестил. – Библию вам придётся учить наизусть! По воскресеньям в полдень будете ходить в собор. Там же можно исповедоваться. А другие книги разрешат, если заслужите образцовым поведением.
– А сейчас я себя хорошо веду? – решил поиздеваться я, произнеся эти слова лилейным голоском.
– За этот вопрос вам начисляю пять штрафных баллов!
– Понял! Большое вам спасибо! – продолжил я кривляться, лишь бы не впасть в транс. – И что же на них я смогу купить? Неужели даже в кино пустят?
– Скоро вам всё подробно объяснят! – не раздражаясь, ответил старший санитар, почему-то не добавив мне штрафных баллов за лишние вопросы. – А теперь вас проводят в камеру. Её номер 3-82. Три, тире, восемьдесят два, но можете не запоминать, – разрешил он, – вас проводят, так что не заблудитесь! – последние слова очень уж напоминали издевательство.
Тяжелая металлическая дверь захлопнулась за мной основательно, без щелей. Следом загрохотали замки. В камере 3-82 оказалось пусто – она предназначалась, судя по единственной койке, для одного узника, то есть для меня.
Небольшое помещение с крохотным окошком, расположенным на недосягаемой высоте, оказалось глухо закрытым. Металлическая койка с ватным матрасом, табуретка, которую невозможно переставить в другое место, очень чистый санузел с небьющейся раковиной рукомойника, большая тряпка, пожалуй, для мытья пола, синтетический веник, пластиковый совок и пустая тумбочка без выдвижного ящика. Это было всё! Хоть какой-то стол мне, видимо, не полагался.
Плафон освещения, глубоко вдавленный в стену, не имел выключателя. На койке стопкой лежали чистые и хорошо проглаженные простыни с наволочками. Отдельно меня дожидалось байковое одеяло, раздутая шаром поролоновая подушка и больше ничего! Всё по-спартански!
В первую очередь я шагами измерил свою камеру. Поперёк – два шага, а вдоль – четыре. Не разгуляться, не побегать, как я привык вокруг пруда, но хуже всего, что не обнаружил ни вентиляции, ни кондиционера. Теперь-то он не нужен, но придёт же когда-то лето… И не одно, надеюсь!
Как я и прикидывал, время убежало далеко за полночь.
Измученный последними событиями, которые выпадают на долю далеко не каждого человека, тем более с пребыванием в таких апартаментах, где доживал свой век «Великий Аль», я постелил постель и сразу лёг.
Последними своими словами, которые я помню, оказалась моя же присказка:
«Жизнь конечна! И в моих условиях это очень хорошо – вечно я здесь бы не выдержал!»
В 6.30 меня разбудил звонок, включенный снаружи. Оттуда же донёсся безразличный ко всему голос:
– Подъём! Шесть тридцать! Туалет, зарядка, умывание, уборка, завтрак! Подъём!
Голос не был ни злым, ни чересчур громким, за что ему моё спасибо. С кровати меня никто не скидывал, и это тоже пришлось по вкусу! Решил, что буду со всеми дружить!
Сориентировался в пространстве и времени. Если я спятил не совсем, то сегодня уже суббота – выходной! Стало быть, на работу спешить не придётся! А завтра к двенадцати часам меня отведут на исповедь. В моих обстоятельствах она станет важным мероприятием, ожидаемым всю неделю, прямо-таки выход в люди! Замечательно! Жизнь есть везде, где её умышленно не прикончили!
Я освоил туалет и с особым рвением занялся зарядкой. Мне следовало бороться с малоподвижностью! Наконец, я помылся и уселся на табуретку в ожидании завтрака. Интересно, насколько он окажется изысканным? Деликатесов, наверно, не подадут даже в честь субботы?!
Размышляя об этом, я, придушенный вчерашними впечатлениями, забыл даже о том, что столь сильно меня изматывало все предыдущие дни. Я забыл и о Светлане, и о ненавистном мне Фёдоре, и об остром желании его убить. И, слава богу, что всё забыл! Мне больше не надо волноваться! Для этого мне не оставили ни одного повода, оградив крепостными стенами от жизни.
Я долго ждал завтрака. И мне на удивление, даже это пассивное действие показалось хоть каким-то занятием, по крайней мере, наполненным смыслом.
Наконец, завтрак просунули в открывшееся окошко и оставили на приступочке. Он напоминал столик, приделанный к двери. Окошко сразу закрылось снаружи на ключ.
Всё очень мило! Надо привыкать к такому обхождению!
Завтрак был роскошен. В глубокой тарелке плескалась водянистая серая каша. Ее достоинством оказалась температура. Каша даже слегка парила. На бумажной салфетке лежали два кусочка хлеба грубого помола. В моём распоряжении оказалась и большая кружка с кофе. Он мало чем отличался от жидкого чая, который на свободе я не рискнул бы выпить. Ложка была пластиковая, одноразовая. Тарелка и кружка – из эластичного пластика.
Ничего острого, ничего твердого в моём распоряжении не появилось. Так чем же наносить ежедневные засечки, как это делал Робинзон, чтобы не сбиться со счёта дней? И на что их наносить?
Съев без остатка всё, что мне полагалось, не обременяя себя анализом вкусовых особенностей завтрака, я стал думать, где и чем мне делать насечки? Хорошо бы начать над плинтусом, от входа и далее. Со временем можно пройтись вдоль всей камеры, замкнув прямоугольник у двери, а затем начать и второй прямоугольник насечек, сместив их чуть выше. Постепенно появятся многие и многие пояса насечек. Ими, как годами, можно будет мерить прожитый здесь бесконечный срок, и стараться вспомнить, чем знаменательным эта или иная насечка отличается от прочих.
Замечательно! Но чем же царапать? Даже табуретка в этом деле бесполезна, она прикручена к полу, а всё остальное вообще не годится. Всё мягкое как веник.
Под матрасом я обнаружил металлические пружины кроватной сетки. Они туго натянуты, а концы основательно загнуты машинным способом. Можно попробовать изогнуть те концы хотя бы слегка, поработав руками на изгиб, а потом попытаться пружину снять. Ее концом царапать вполне удастся, но… К сожалению, толщина пружинной проволоки едва поддавалась моим пальцам, уродуя руки.
Я оглядел потолок и верхнюю часть камеры и, конечно же, нашёл два микроскопических объектива от камер, направленных в мою сторону с противоположных стен.
«Разумеется! Как же им без камер обойтись?! Если сейчас мои действия заметили, то могут надавать по ушам! Но не оставаться же мне без календаря?!»
И я продолжил своё занятие. Совсем не скоро одна из пружин оказалась в моих расцарапанных в кровь руках. Я решил, что насечки буду делать вечером, на исходе прожитого дня, но сегодня можно отойти от какого правила, чтобы повторно пружину не снимать, ведь ее придётся ставить обратно. Так и поступил.
Больше делать в эту субботу мне оказалось нечего, если не считать занятием ожидание обеда и ужина, а впереди ещё маячил почти весь выходной день. Я вполне понимал, если его не наполнить осмысленными действиями, то долго здесь не продержусь. С ума сойти очень даже просто. Вполне возможно, что сумасшедшему здесь находится легче, я пока не знаю, но меня такой вариант изначально не устраивал! Как говорил Михайло Ломоносов: «Не хочу быть дураком ни перед богом, ни перед людьми!»
Я вспомнил интервью первых советских космонавтов о том, как их испытывали в сурдокамере на пригодность к полёту в одиночестве. У них для этого имелось что-то вроде моей камеры. Может, несколько посвободнее, но главное – всюду мощнейшая звукоизоляция как у меня. Никакие звуки снаружи в сурдокамеру не проникали. Человек принудительно вырывался из привычного, наполненного звуками живого мира. Он не имел ни радио, ни телевидения, ни газет или книг – ничего! Никакой связи с жизнью! Но страшнее всего оказалось, что рядом не было людей. Не с кем было говорить, не на кого было смотреть, не с кем было ругаться или что-то вспоминать! Потому уже через день, у кого-то чуть позже, с сознанием творились чудеса – появлялись правдоподобные галлюцинации звуков, изображений. Мерещилась всякая чепуха. Чем дольше приходилось сидеть в камере, тем ближе становилось настоящее помешательство, не проходящее на воле.
«Казалось бы, что такого, – делились потом впечатлениями космонавты, – ведь действительно чего-то страшного или даже угрожающего совсем не было! Казалось бы, подумаешь, покой, тишина, возможность побыть наедине со своими размышлениями и воспоминаниями, но давление на психику с течением времени усиливалось. Переносить одиночество и тишину становилось невыносимо. Человек терял самообладание. Начинал беситься, кричать, плакать, бросаться на стены, биться о них лбом… Не все себя вели именно так, бывало по-разному, но все признавались, что провести в сурдокамере пятнадцать суток – испытание тяжелейшее!
Конечно! А мне, сколько раз по пятнадцать суток осталось? Не сосчитать! Потому надобно придумать хоть какое-то занятие, которое мешало бы сверлить мои мозги бездельем и отсутствием людей. И я понимал, что за мной следили как за подопытным кроликом. То ли с интересом следили, то ли от безделья! Всем этим тюремщикам тоже ведь туговато живётся! От безделья и они вполне могут подвинуться, хотя им не всю жизнь тут проводить, а только до пенсии, и лишь в дни дежурства!
И чем же здесь можно заняться? Играть самому с собой в слова или города? Или приноровиться двигать в уме фигуры на несуществующей шахматной доске? Учиться шевелить ушами? Или вспоминать прошлую жизнь? Может, новую жизнь себе придумывать?
Всё это было возможно, но меня не привлекло. Может, стоило писать толстые романы? Мысленно, конечно! А ещё лучше написать автобиографию в виде романа! Или даже в стихах! Писать – это для меня привычно! Этим я смогу заниматься долго и с удовольствием.
Однако расстраивает, что руки мои коротки. Уж отсюда мне до Фёдора не дотянуться. А он торжествует, подлец! Пользуется, негодяй, моей женой и надо мной же посмеивается! Его взяла! А я, выходит, полным дерьмом оказался, а не мужиком. Потому моя жена с ним тешится, меня теперь не опасается, что внезапно домой нагряну! Меня ради воспитательной работы отсюда не выпустят! Жучка продажная! А я ее считал идеальной! Считал подарком самого неба!
Опять во мне закипало бешенство, но ведь и сделать-то ничего не мог! Но не бывает так, чтобы мыслящий человек ни до чего не додумался. Умный человек даже самые пакостные обстоятельства должен подчинить своей пользе, поскольку глупец даже самые лучшие из них обязательно превратит в неприятности. Так кем же я окажусь на поверку – умным или глупцом? Вот если придумаю способ, как отомстить отсюда, то насчёт себя можно не беспокоиться! Значит, отыграюсь с чистой совестью!
Я начинал придумывать, но для этого приходилось вспоминать всё в деталях, от чего я не успокаивался, а ещё больше свирепел от злости, которую не мог излить на их обоих.
Насколько же здесь тяжело переносится тишина! Кладбище ночное, а не тюрьма! Ни грохота дверей, ни звона цепей, ни окриков надзирателей, ни диких криков тех, кто уже сошел с ума – полное отсутствие звуков! Этот мир оживает, когда приносят еду, забирают посуду и подают очередные команды. И всё! В остальное время его выключают!
Я пробовал оставлять бурлящую струю из крана, чтобы хоть она напоминала о жизни, но монотонное журчание воды быстро надоедало и начинало раздражать. Стал говорить с собой вслух, читал стихи, которые знаю со школьной программы, подробно вспоминал прочитанные книги, даже пел всё подряд, но надоело и это.
Хотя бы часы в камере повесили, ироды! Невозможно жить, не привязываясь к течению времени! Это не изоляция преступников, которую они, возможно, и заслужили, чтобы далее никому не причинять вреда, а подлинный садизм! Преступники ведь тоже люди!
Но я-то, какой им преступник?! Законов я не нарушал! Так почему я здесь!? Почему я схожу с ума в этой дьявольской тюрьме?! И что это за суд такой придумали – заочный? А я хотел на нём присутствовать! Это же вопиющее нарушение прав человека! Что за издевательства над людьми? Кто позволил? Куда прокуроры смотрят? В чём моя вина, поскорее бы вас чёрт побрал!
Я и не заметил, как осатанел. Я потерял над собой контроль! Во мне всё сильнее разгоралась ярость, готовая крушить всё подряд!
Я непроизвольно накручивал себя сильнее и сильнее, и наконец, принялся барабанить в дверь. Сначала ладонями, потом кулаками, а затем и ногами. Но шума получалось слишком мало. И, кроме того, мой дебош никого не возбудил. Никто ко мне не вломился! Никто меня не поколотил! Никто не поинтересовался, зачем я до синяков отбил себе ладони и ступни!?
Я устал. Я уселся на корточки рядом с дверью и, это еще что, я вдруг беззвучно зарыдал, затрясся. Как мне быть? Сучка предала! Гад остался без справедливого наказания! А меня за их вину они навечно упрятали в тюрьму! Чтобы я здесь в муках загнулся от безысходности. Высшая степень коварства!
Да! Со мной случилось и это! Считая себя достаточно крепким человеком, я через несколько часов в одиночке всё же сломался, хотя никто меня и пальцем не тронул!
Но уяснив, что никакие протесты с моей стороны никого не интересовали, я бросился на койку вниз лицом, чтобы осушить слёзы о подушку, и затих в расчёте на сон.