– Наши?
– Из истребительного! В плен гадов взяли…
– Ух ты! Самолёт-то сгорел? Посмотреть бы!
– Рвануло, конечно. Дымища столбом. Это в Селищанском сельсовете, а даже у нас было видать…
– Сказывають, в Пылькинском шпиков арестовали, с планами, ракетницами, ти слыхал хто?
– Ага! Человек десять их…
– Брешешь! Шесть немцев переодетых. В бане сховались. Их тёпленькими военным передали.
– Немцы? В Пылькинском? Ай-ёнички! Совсем близко они…
Зачем Наталья пришла на работу да ещё дочку с собой прихватила, навряд ли смогла бы объяснить. Кому сейчас нужны её чертежи крестьянских хозяйств и теодолитная съёмка? Но и разрешения оставаться дома не поступало. Хотя кто мог распорядиться, если, кроме неё и Дуни Кисловой, в конторе никого не осталось. На днях Васильев, нервно жуя на ходу свёклину с луком, заглянул на минутку, сообщил, что уходит в Невель, к семье, которую надо отправить в эвакуацию, потому что на Псковском направлении уже идут ожесточённые бои. И исчез. Юшкевич, Ананьев, Кейзер пропали ещё раньше, Наталья догадывалась, что в истребительном они, если не на фронте. А может, и нет. Куда кто подевался, разве разберёшься теперь? Севостьянов тоже день-деньской где-то пропадает, иной раз дома не ночует. На все расспросы или молчит, или отшучивается: «Любопытной Варваре нос оторвали!». Или бурчит в ответ: «Не бабье дело, меньше знаешь, крепче спишь!».
Кислова тоже с утра со шваброй – трёт мокрой тряпкой пустые кабинеты, раз обязанность такая. Маленькая Лариса тут же, носится по комнатам, топот гулко разносится по помещению, и она пищит от восторга. В конторе ей теперь раздолье.
– Дуня, давай я уцелевшие окна газетами заклею, крест-накрест, чтобы стёкла при бомбёжках не вылетели, – предложила помощь Наталья.
– Ребёнком займись, Севостьянова, коли делать нечего. Поскользнётся на мокром да расшибётся, – уныло отозвалась Кислова.
Наталья насторожилась:
– Ты сама чего раскисла? Случилось что?
– А то нет? – неожиданно вскипела Дуня, и без того румяные щеки её густо покраснели, жилки на шее заметно запульсировали. – Немцы в Городке! Сорок километров от нас! А вчера они захватили Полоцк. У меня сестра там…
– Может, неправда? Трофим сводку приносил за тринадцатое. Врут ведь немцы на каждом шагу, пропаганда это фашистская… Их потери больше наших! А самолётов, танков германских мы столько уничтожили, что представить страшно. Тысячи!
– Так это было тринадцатого. А сегодня какое? – не сдавалась Кислова.
– Семнадцатое июля, – Наталья обернулась, по привычке ища глазами на стене отрывной календарь. И вдруг вскрикнула, отпрянув от окна: – Немцы!
Глава 5. Ночь
Галинка жадно сосала грудь, выплёвывала, снова хватала сморщенный сосок, плакала. Наталья измучилась, не зная, как успокоить ребёнка. Молока не хватало. Чем прикормить? Голова трещала от бессонной ночи и детского крика.
– Лора, доченька, подай-ка мне хлебушка ломтик. В скрыночке, – попросила старшую.
Девочка, сосредоточенно отковыривавшая от печки крошки глины, смачно слизнула их языком с ладошки и помчалась выполнять просьбу. Откусив от сухаря кусочек, Наталья пожевала его, сложила в марлечку, хранимую со дня родов – подарок акушерки Цурановой. Скрутила, перевязала, сунула самодельную соску Галинке в рот и – о чудо! – малышка зачмокала, успокоилась. Лора, наблюдавшая за матерью, впилась глазами в оставшийся сухарь. Тяжело вздохнув, Наталья разломила его пополам, протянула дочери:
– Грызи, мышонок! Схудала совсем…
В сенях стукнула дверь, в комнату заглянула Вера Новикова:
– Здорово, кума!
– Ай, – засуетилась хозяйка, – я ж ещё и печь не топила, не готовила, а тут гостья на пороге!
– Супакойся, охолонь! Я крестнице гостинец принесла, – Вера развернула платок. Крупный бурак закрасовался в её руках. – Это ж мы яму открыли, сохранилась свёкла добра. Лариса, прыгажуня, трымай! Растроганная Наталья обняла подругу:
– Я и так твоя должница! В Лобок, в церкву, одна с моим дитём!
– Чего уж теперь? Дело сделано – покрестила! Есть у Лорки Ангел-хранитель и добренько. Ой, Наталья, – засияла Вера, – там же полицай тогда венчался! Забыть не могу, перед глазами всё, будто сейчас. Чудно! Мы-то с Новиковым расписались в сельсовете. А в церкви – красота! Даже завидно.
– Услышал бы тебя Севостьяновский дружок Скоробогатов (светлая ему память!), – Наталья приглушила голос, – поставил бы вопрос на собрании!
– Зашёл бы он в церкву да на венчание поглядел, сам бы обвенчался с жонкай своей, – горько улыбнулась Вера, уголки губ поползли вниз. – Добрый был человек, если б не партиец, можа, пожил бы яшчэ.
– Донёс кто-то, что райкомовский… Ходи и бойся. И чужих, и своих, – вздохнула Наталья.
Кума прищурила глаза, неожиданно твёрдо спросила: – А Севостьянов тебя солью обеспечил?
– А как же? Запасся, цельный мешок со складов приволок!
– Так я ж за ней, отсыпь! – улыбнулась Вера, поправляя платок, съехавший на покатые плечи и обнаживший толстую русую косу, закрученную на затылке. – Твой Трофим моему Новикову обещал. В деревню собирается, надо старикам в Студёнку передать. Сыпь, не жалея, едаков-то много, – добавила многозначительно.
– Много? – Наталья удивлённо покосилась.
– Насыпай, насыпай! – рассмеялась кума.
Стемнело, а Севостьянов не возвращался. «Где ж его носит?», – сердилась Наталья, прислушиваясь к звукам во дворе. Лариса давно уже спала на печи с бабушкой. Галинка тоже угомонилась, посапывала в колыбельке. А ей не спалось, не лежалось. То и дело вскакивала, вглядывалась через оконное стекло в майскую ночную черноту. В памяти непрошенно всплывали тревожные дни, когда за Езерище ещё шли бои, и она, беременная, с Лорой на руках и со старой в придачу, заявилась к мачехе в Сачни, ведь в Довыдёнках дома не осталось, отец успел до войны в посёлок перевезти, да не успел достроить.
Хоть не мамка Агриппина Сергеевна, а всем нашлось место в её маленькой хатке, где приютились и Григорьевы Ниночка с Алёшей, пока Арсентий Григорьевич и Трофим в лесу пропадали. В деревне одни бабы с детишками да совсем немощные старики. Зато без стрельбы. А в схронах зерно, бульба, бураки, морковка. В сарае курочки, хоть одно яйцо снесут, а всё лучше, чем пустой чугунок в печи. Мужики время от времени появлялись. О чём-то шептались, но куда ходили, чем занимались, женщинам не докладывали. То одежду сменят, то хлебушком запасутся и снова исчезнут. Бывало, мяса добывали: после бомбёжек скотинки-то по лесам-полям много блудило без присмотра. Теперь, как все вернулись в Езерище, мяса нет, при новой власти вообще забыли, какое на вкус.
– Да где же мой Трофимушка? – простонала Наталья, вытирая уставшие глаза от накатившей влаги. Страшно было даже представить, что с ним может случиться. Чуть не каждый день расстрелы в урочище Сенная площадь. Там и пленных, и партизан, и просто неугодных… А из гетто всех евреев, и тех, что из Западной, из Польши в тридцать девятом к нам перебрались, ещё в декабре положили. Даже Фриду Львовну, врача. Она ж деток лечила! Когда мужа на фронт провожала, целовала его, плакала, заливалась слезами, а он нежно так её обнимал, жалел, просил уехать на Волгу. Не послушала. Не верила, что без вины убить могут. «Ну, я бы удрала! Ребёночка с собой и бежать. Даже проволоки колючей не было. Почему же она?» – недоумевала, возмущалась, отгоняя мысли о безвестности мужа.
Прислонилась к стене и, закрыв глаза, тихонько, боясь разбудить детей и старуху, взвыла, будто предчувствуя беду. Отозвалась, заворочалась в люльке Галинка, еле слышно всхлипнула во сне. Наталья спохватилась, наощупь отыскала хлебную соску, обмакнула в чугунок с тёплой водичкой. Прислушалась: сосёт смачно, – и осадила себя: « Да мало ли где Трофим? Не впервой же!».
Качнула колыбель и под мерный скрип не заметила, как опустились веки. Мысли путались, перед глазами вставали то измученные пленные, протягивающие тощие, костлявые руки к лепёшкам, которые она, озираясь на охрану, протягивала через проволочное заграждение. То укоризненно кивал побелевшей головой Тимофей Медведев, будто спрашивал: «Что ж не спасли жену мою? Она же свояченица вам!» – «Пытались, Техан! Пока держали её немцы в сарае возле магазина, мужики вызволить решились да не успели…», – оправдывалась Наталья, леденея от потустороннего печального взгляда Антонины Медведевой, казнённой всё в том же проклятом декабре сорок первого. «Прости, прости!» – беззвучно шевелились губы, а воздух наполнился дымом и тошнотворным запахом горящей плоти. Взметнулся высоко над деревней огонь, жадно пожирающий обугленное тело Разувалова – жуткая смерть за помощь партизанам. Где-то далеко голосила его обезумевшая от ужаса дочка, которую спрятали в своей хате Сепачёвы. А на площади возле адского кострища прыгали-играли ничего не понимающие дети. Наталья, онемевшая, с широко открытыми глазами, отразившими покачнувшееся багровое небо, стояла, не шелохнувшись, словно соляной столб – Лотова жена, обернувшаяся посмотреть на сгорающий город….
«И-и-го-го!», – вдруг заржала невесть откуда взявшаяся кобылица, молодая, упитанная, шерсть лоснится, седла нет, никто с ней управиться не может, а Наталья смело влетает на её мощную спину и скачет к дымящемуся голубыми туманами озеру. И кобылица слушается, признаёт в ней хозяйку, чувствует решительный характер, внутреннюю уверенную силу.
Проснулась от резкого стука в окно. В хату бесцеремонно ввалились полицаи – Павлюченко и Лебедев. Автоматы на изготовке:
– У хате хто? – рявкнул рыжий Лебедев.
Наталья бросилась навстречу, умоляюще зашептала:
– Тихо, тихо, ради Христа! Пожалуйста! Дети ж у меня маленькие. Галечке годика нет. Да старая на печи.
– Чужих няма? – убавил голос полицай, не сводя глаз с Натальи, уж больно хороша она ему показалась.
– Какие чужие? Упаси Господи! Самим есть нечего, проверьте, в хате – шаром покати!
Павлюченко стволом карабина откинул занавеску, заглянул на печь. Ефросинья Фёдоровна, слабо соображая спросонья, испуганно вытаращилась на него по-старчески светлыми глазами.