
История России. 1740–1796 гг.
А знаете ли, милые читатели мои, чей крестник был этот славный король? Те из вас, кто сметлив и хорошо помнит происшествия истории по годам, в которые они случились, верно, при словах «1712 год» вспомнят, кто представлял в это время одно из важнейших лиц Европы, и безошибочно скажут, что тогда никто не мог быть крёстным отцом сына прусского короля, кроме Петра Великого, государя, уважаемого всей Европой и ближайшего соседа Пруссии.
Пётр Великий точно был крёстным отцом Фридерика II, и, зная это, тем досаднее слышать, что этот крестник жил всегда в несогласии с дочерью своего знаменитого восприемника, которая в 1756 году с удовольствием присоединилась к числу жесточайших врагов его и даже поклялась никогда не мириться с ним. Не обстоятельства посторонние и не старания Австрии навлекли на Фридерика такое сильное негодование Елизаветы Петровны. Нет, он сам виноват был в этом. Увлекаемый острым умом своим и живостью нрава, он часто имел привычку шутить и насмехаться и даже описывать в смешных стихах тех людей, которые ему не нравились или на кого он сердился. Не один раз случалось, что в минуту досады он неосторожно говорил и писал о неприятельницах своих – императрицах русской и австрийской. Слова и сочинения его доходили до них и были первой причиной несогласия между тремя дворами. Это несогласие впоследствии увеличилось ещё более между Россией и Пруссией и произвело войну, о подробностях которой вы узнаете из следующего рассказа.
Война с Пруссией и кончина императрицы. 1756–1762 годы
Слава короля Фридерика и храбрость, которой всегда отличалось войско, находившееся под его начальством, представляли много опасностей для всякого народа, начинавшего с ним войну, и потому Елизавета Петровна, отправляя в Пруссию войско своё, долго размышляла о том, кому поручить начальство над ним. Выбор был тем труднее, что двое из опытнейших полководцев её, граф Румянцев и фельдмаршал Ласи, за несколько лет перед тем скончались. Между тем в 1756 году четыре новых генерала удостоились получить звание фельдмаршалов. Это были князь Трубецкой, графы Разумовский, Бутурлин и Апраксин. Императрица избрала последнего, и в 1757 году вой на с Пруссией началась с самым счастливым успехом: 19 августа одержал Апраксин при деревне Грос-Егерсдорфе блестящую победу над пруссаками, о славе которых так много говорила в то время вся Европа. Русские, с восторгом услышавшие об этой победе, вскоре были чрезвычайно удивлены поступками фельдмаршала: он не только не воспользовался своим успехом и не погнался за бежавшим от него неприятелем, но даже вышел из завоёванных областей Пруссии, оставив за собой только одну крепость Мемель. Ни русские, ни пруссаки не понимали сначала, что это значило, и только через некоторое время узнали о причинах, по которым Апраксин поступал так странно. Вот они.
Великий князь Пётр Феодорович не всеми был любим при дворе: многие вельможи, несмотря на давно принятую им веру греческую, не считали его совершенно русским князем и всё ещё видели в нём иностранного принца, особенно в то время, когда он слишком явно показывал пристрастие своё ко всему, что только имело какое-нибудь отношение к королю Фридерику II. Надобно сказать читателям моим, что Пётр Феодорович не только восхищался каждым поступком его, но даже открыто говорил о своём желании подражать ему во всём. Это не могло нравиться русским, привыкшим в продолжение всего царствования Елизаветы Петровны видеть во Фридерике неприятеля отечества их. Но великий князь не обращал внимания на ропот недовольных, не думал даже о том, что сама императрица более всех ненавидела Фридерика, и продолжал неосторожной откровенностью увеличивать число врагов своих.
Сильнейшим между ними был канцлер граф Бестужев, который так не любил великого князя, что доносил на него императрице и даже старался о том, чтобы он удалён был от престола. Но прежде чем Бестужев успел в своих намерениях, императрица вдруг занемогла. Болезнь её вскоре сделалась настолько опасной, что не оставалось никакой надежды на выздоровление. Все при дворе погружены были в глубокую горесть, но более всех канцлер. Судьба угрожала ему не только потерей государыни-благодетельницы, но и гневом наследника её, так жестоко им оскорблённого.
В то время как он печально размышлял о затруднительном положении своём, пришло известие о победе Апраксина при Грос-Егерсдорфе. Апраксин был друг и поверенный его. Отправляясь в поход, он получил от канцлера повеление государыни стараться всеми силами победить Фридерика. Удачное начало восхищало фельдмаршала, и потому с радостью спешил он уведомить друга и покровителя своего о победе. Но мысли графа Бестужева были теперь совсем другие: не придумав ещё никакого средства загладить вину свою перед наследником, он хотел по крайней мере воспользоваться первым случаем, чтобы угодить ему, и в тот же день отправлено было графу Апраксину приказание переменить расположение своё к Фридерику и не только не нападать более на его владения, но даже оставить и завоёванные уже области.
Итак, милые читатели мои, теперь вы знаете причины, по которым так странно действовал Апраксин в Пруссии. Но как жестоко ошибся в расчёте своём канцлер! Здоровье императрицы против ожидания всех поправилось. Негодование её было чрезвычайно, когда она узнала о том, что сделал фельдмаршал. Вовсе не подозревая, что в этом деле виновен был и канцлер, пользовавшийся величайшим доверием при дворе, государыня сначала наказала только одного Апраксина, но через полгода, когда комиссия, производившая следствие над фельдмаршалом, открыла все подробности дела, и граф Бестужев подвергся строгому наказанию: он лишён был всех чинов, должностей и орденов и сослан навсегда в одну из деревень своих.
Между тем место Апраксина в армии заступил генерал Фермер. Он не имел значительных успехов в сражениях с Фридериком, хотя в начале своего вступления в должность главнокомандующего и взял город Кёнигсберг и крепость Кюстрин. Но принявший после него начальство над русскими войсками фельдмаршал граф Салтыков и начальник союзного австрийского войска барон Лаудон своими искусными распоряжениями и храбростью довели знаменитого короля прусского до того, что в сражении при Куннерсдорфе в июле 1759 года он, с отчаянием глядя на свою разбитую и бегущую армию, восклицал: «Неужели ни одно ядро не поразит меня?!» Говоря это, он нарочно бросался в самые опасные места до тех пор, пока адъютанты его, заметив сильный русский отряд, скакавший прямо на него, не решились взять за повод лошадь и увлечь его с поля сражения.
Эта битва, где русские показали самым блистательным образом свою храбрость, долго оставалась в памяти их и пруссаков и, может быть, решила бы тогда же судьбу войны, если бы австрийцы с прежним жаром продолжали участвовать в ней, но граф Салтыков видел в главнокомандующем их с каждым днём менее и менее усердия. Может быть, это происходило от неудовольствия, какое не могли не чувствовать австрийцы, видя, что во всех местах, где проходили они вместе с русскими войсками, жители отдавали преимущество последним не только в отношении славы, но даже и в отношении поступков их. Например, при взятии в 1760 году Берлина все жаловались на поведение австрийских солдат, которые, несмотря на запрещение своего начальника, грабили безо всякой жалости несчастную столицу пруссаков, в то время как русские не только отличались великодушием и покорностью своим начальникам, но даже по просьбе берлинцев получили приказание от своего фельдмаршала остановить своевольства союзников. При этом один из русских генералов, защищавший от дерзких нападений Потсдам, сохранил от разграбления сокровища этого прекрасного загородного дворца королей прусских. Иностранные писатели того времени с удивлением и благодарностью говорили, что имя «северных варваров», которым тогда называли русских, совершенно несправедливо по отношению к народу доброму и великодушному.
Несогласия между главнокомандующими русским и австрийским продолжались и когда граф Салтыков по болезни своей сдал начальство над армией фельдмаршалу графу Бутурлину. Но этих несогласий не довольно было, чтобы доставить победу Фридерику, потому что, если от них терялись успехи той части союзного войска, которой распоряжались оба предводителя, другая часть его, состоявшая из одних русских и вверенная начальству графа Румянцева, отличалась чудесами храбрости в Померании, где ей поручено было взять крепость Кольберг. Здесь-то в первый раз является свету имя знаменитейшего из воинов русских – Суворова, о котором вы, милые читатели мои, услышите впоследствии много прекрасного и удивительного. В это время он был ещё только подполковником, но дела его уже в полной мере показывали, какого великого полководца посылало в нём небо своей любимице – России.
Крепость Кольберг не могла долго противиться и 4 декабря 1761 года сдалась. Русские вместе с ней получили 2903 пленных и 146 пушек. Такая важная победа обещала им новые блестящие успехи в войне с Пруссией, как вдруг всё переменилось: в армии получены были известие о кончине императрицы Елизаветы Петровны и повеление нового императора прекратить все действия против короля прусского.
25 декабря, в самый день Рождества Христова, скончалась эта государыня от жестоких припадков падучей болезни, усилившихся с лета 1761 года. Многие из современников императрицы полагали, что война с Пруссией имела сильное влияние на её здоровье. Такое мнение весьма вероятно, потому что набожная государыня часто посреди жестоких страданий своих в последнее время с горестью сознавалась, что мысль о Прусской войне, стоившей России в течение нескольких лет около 300 тысяч человек, тревожила её сердце. Исполненная самыми благочестивыми чувствами, она переносила с удивительной твёрдостью мучительную болезнь свою.

Граф Салтыков одерживает победу при Кунерсдорфе над пруссаками, 1759 год
Русские называли царствование Елизаветы Петровны счастливым, более того – называли его золотыми днями России. И это было справедливо. Она царствовала после ужасных лет владычества Бирона – и царствовала с материнской любовью к подданным. Кроме того, царствование её можно было по справедливости назвать счастливым и по тому блистательному успеху, которым всегда оканчивались не только дела, но даже намерения и желания её. Удачное исполнение важнейших из них уже известно читателям моим. Но сколько было ещё таких, которые, не будучи важными, имели также много влияния на тогдашнее состояние русских! Например, она любила науки и изящные искусства и желала, чтобы подданные её занимались ими, чтобы у них были люди, которые поощряли бы их к этим занятиям, подавали бы им пример, как преодолевать трудности, соединённые с ними, и при ней явился гений, которому определено было показывать путь ко всему изящному умам обыкновенным, при ней явился поэт. Это был первый великий поэт России Ломоносов. Блестящее явление было так удивительно и имело такие важные последствия для учёного и литературного мира России, что маленькие друзья мои, верно, не будут досадовать, если мы сделаем небольшое отступление от описания царственной жизни Елизаветы и расскажем несколько подробнее о судьбе этого необыкновенного человека. Впрочем, это почти не будет отступлением: мы говорили о намерениях и желаниях императрицы, а многие из них были приведены в исполнение Ломоносовым.
Деревне Денисовской, лежащей в нескольких верстах от Холмогор, маленького городка Архангельской губернии, принадлежит честь быть местом рождения первого поэта русского. Отец его был простой крестьянин, занимавшийся рыбным промыслом, Василий Ломоносов. Правда, Василий был умнее других рыбаков, своих товарищей. Однажды он вздумал построить галиот – род небольшого корабля, о постройке которого земляки его вовсе не имели понятия, и сделал это так удачно, что с того времени начал ездить на промысел свой далеко в море. Эти поездки с каждым годом подавали ему всё более и более надежды нажить со временем порядочное состояние.
В таких обстоятельствах был умный и деятельный Василий, когда в 1711 году у него родился сын Михаил. Добрый рыбак радовался рождению его, думая видеть в нём наследника будущего богатства своего, но ошибся: маленький сын его рос совсем не наследником ему, и когда отец взял его, десятилетнего, с собой в одну из поездок своих на рыбную ловлю, Михайло не по-детски, не по-крестьянски любовался прекрасным, необозримым видом моря и небес, которые казались так обыкновенны и отцу его, и всем спутникам их. Многие из них даже смеялись над мальчиком, когда он молча смотрел почти по целым часам на тихую поверхность воды, на отражавшиеся в ней облака, на лучи солнца, с таким блеском игравшие в ней. Но ещё более любил он то время, когда прелестная картина спокойного моря переменялась и начинала разыгрываться буря. Как радовался Миша, что увидит теперь и белые волны, и светлую молнию в тёмных тучах, что услышит свист ветра, перекаты грома! И в ударах грома, и в свисте ветра, и в шуме волн ему слышалось что-то особенное, что-то такое, чего он не понимал детским, необразованным умом своим, но что как будто чувствовал душой.
Это чувство, развиваясь в нём с каждым годом всё более, обратилось наконец в непреодолимое желание узнать ближе чудеса природы, восхищавшие его на дикой его родине, узнать причины и этого вечно стройного движения солнца, и этой неподражаемой красоты небес с прекрасными северными сияниями, и великолепной необозримости морей, наконец узнать лучше и совершеннее то могущественное Существо, которое с таким величием образовало все созданные им творения. Никто в Денисовской и даже в Холмогорах не мог удовлетворить это необыкновенное в быту крестьянском желание пламенного сердца. Напрасно спрашивал он людей грамотных. Один из них, приходский дьячок, научил его только читать, но с одним чтением многому ли научишься, особенно в таком месте, где и читать нечего? Михайло вскоре сделался лучшим чтецом за обеднями и заутренями, прочитал все книги, какие были в церкви, но всё не был доволен своей учёностью. Он просил у учителя своего каких-нибудь других, светских книг, но, к величайшему сожалению своему, узнал, что на русском языке трудно найти другие книги, кроме духовных, и что на латинском есть всякие книги, а этому языку можно научиться только в Москве, Киеве и Петербурге, где заведены для того училища.
Грустно было Михайле слышать это! И Москва, и Киев, и Петербург далеко, очень далеко от Холмогор. А ему хоть бы взглянуть на редкие книги! Судьба на этот раз была очень благосклонна к нему: в доме богатого холмогорского жителя Христофора Дудина он увидел не духовные, а гражданские книги, и восторг его был неописуем! Но как бы вы думали, какие это были книги? Старинная славянская грамматика и арифметика, напечатанные ещё при Петре Великом для морских учеников! При всём том они показались молодому Ломоносову так занимательны, что он выпросил их у Дудина как драгоценность и с тех пор читал беспрестанно и с таким вниманием, что в скором времени выучил наизусть каждую страницу.
Но могли ли и эти книги удовлетворить его страсть к учению? Нет, напротив того, малые понятия, какие он получил из них, воспламенили его ещё более и ещё сильнее возбудили в нём желание узнать прославляемый учителем его латинский язык, на котором писались всякие книги. Как сладкая мечта мелькала иногда в голове будущего поэта мысль увидеть счастливую Москву, где были латинские училища. Но как сделать это? Нельзя было и думать, что отец-крестьянин согласится отпустить единственного сына своего в такую даль и за таким делом, которое могло казаться ему не иначе как ненужным и даже пустым. Доброму Василию без того не нравилось вечное занятие сына с книгами Дудина, особенно когда вторая жена его, мачеха Михайлы, с досадой нашёптывала, что из молодого пасынка её не будет толку, что он за книгами часто забывает нужную работу. После этого как приступить к отцу с просьбой, которой он вовсе не мог ожидать? Но непреодолимая страсть придала мужество молодому человеку: он решился намекнуть о путешествии своём и с первого же слова отца потерял всякую надежду на успех.
В этой безнадёжности прожил он до семнадцатилетнего возраста своего. Тут терпение его истощилось, жизнь сделалась ещё грустнее от увеличившейся ненависти мачехи, и, доведённый до крайности, но более, нежели прежде, уверенный в силах своих, он решился бежать из дома родительского и пешком дойти до Москвы. Но с какими трудностями соединился этот побег! Надобно было найти товарищей, которые бы знали и дорогу в Москву, и самую Москву, потому что Михайло знал всё это так же мало, как пятилетний ребёнок. К счастью, к отцу его каждую зиму приезжали московские торговцы за рыбой. На них-то и надеялся он! Их-то с нетерпением ожидал целое лето и целую осень 1728 года.
Наконец настала зима, торговцы приехали, закупили всё, что им было нужно, и собрались ехать домой. Вслед за ними зимней холодной ночью пустился в путь и молодой Ломоносов. Горько было ему оставить доброго отца, и оставить как преступнику, без его согласия, без его благословения. Но он надеялся возвратиться к нему со временем с честью, надеялся утешить старость его своими успехами в учёном свете, и эта надежда помогла ему перенести тяжкую минуту разлуки.
О, если бы вы знали, друзья мои, сколько трудов, сколько испытаний ожидало молодого беглеца с первым шагом его из дома родительского! Началось с того, что он через сутки не ходьбы, а почти бега едва нагнал обоз московский уже в 70 верстах от Холмогор, потом едва умолил главного приказчика взять его с собой, наконец, выйдя из дома без куска хлеба, без копейки денег, с одним богатством своим – двумя книгами Дудина, он едва не умер от голода и всю дорогу до Москвы ел то, чем из милости кормили его обозные извозчики и не слишком щедрый хозяин их! А сколько неприятностей ожидало его в самой Москве! Как часто, даже и когда он по старанию одного доброго монаха уже взят был учеником в Заиконоспасскую академию, терпел он голод и всякую нужду! Казённый воспитанник получал в то время алтын, т. е. три копейки, в день. Из этой малой суммы Ломоносов употреблял денежку на хлеб, денежку на квас, а остальное на бумагу и все нужные для него вещи. Даже и платье не давалось от казны, а все ученики получали его от своих родственников. У Ломоносова же их не было, и он часто ходил в лохмотьях. Но он не замечал их, он не много смотрел даже на великолепие Москвы: во всё время учения там классы и книги составляли для него мир, в котором он блаженствовал.
И зато как быстры, как велики были успехи его, несмотря на всё стеснение, каким тогдашний способ учения ограничивал эти успехи. Чтобы вы имели понятие об этом, милые читатели мои, стоит только рассказать вам один случай. Ломоносов, будучи в грамматическом классе, скоро выучил все правила этимологии латинского языка и просил позволения учить синтаксис. Учитель его иеромонах Конашевский сделал ему выговор за нетерпение и приказал заниматься одной этимологией. Необыкновенный ученик как бы повиновался, но в то же время тайно и безо всякой посторонней помощи учил синтаксис и знал его безошибочно к первому экзамену. Но что же? Когда он попросил проэкзаменовать его по этому предмету, его не только не спросили, но даже наказали за нетерпение и непослушание: он просидел двое суток в тёмной комнате и с тех пор скрывал от неумолимых учителей своих то, что знал лишнего против приказаний их.
За шесть лет такого медленного учения он изучил всё, что знали его наставники, и особенно языки – латинский и греческий, так хорошо, что даже иногда писал на них стихи. В 1735 году в петербургскую Академию наук потребовали нескольких отличных семинаристов для продолжения курса физики и математики у петербургских профессоров. Первым выбор, безо всякого сомнения, пал на Ломоносова – и кто опишет восторг его, когда он узнал об этом! Курсы учения в Заиконоспасской и Киевской духовных академиях были уже давно им кончены, и посреди этой бездейственности, мучительной для гения, он вдруг по собственным заслугам своим удостаивался чести учиться у людей, умнейших во всей России!
То же неутомимое прилежание, которым славился он в академии московской, отличало его и в петербургской, и до такой степени, что через некоторое время он послан был за казённый счёт в Германию усовершенствоваться в философии, химии и горном деле: эти три науки были его любимыми предметами.
В городе Марбурге, у знаменитого профессора Вольфа, началось новое образование первого русского учёного, великие способности которого вскоре сделались известны немецким профессорам. Он провёл в Германии несколько лет, и здесь-то в 1738 году открылось в полной мере поэтическое дарование его: он написал стихи на славную победу графа Миниха при Хотине во время продолжавшейся тогда войны с Турцией.
Надобно сказать вам, милые читатели мои, что написать в то время стихи значило совсем не то, что теперь: тогда русский язык ещё не был так обработан, чтобы могли быть введены в него разные способы стихосложения, и если кто-нибудь из людей учёных отваживался быть поэтом, то стихи его были просто набранные строки, без правильного размера слогов, совершенно необходимого для всякого стихотворения. Ломоносов первый показал соотечественникам своим это, и его стихи на взятие Хотина были удивительным, неслыханным произведением того времени. Зато сколько шума наделали они не только между учёными и литераторами, но даже и при дворе! Императрица Анна Иоанновна получила их от президента Академии наук барона Корфа, с гордостью представлявшего государыне удивительное произведение ученика академии. Императрица восхитилась ими, приказала отпечатать несколько экземпляров и раздала их приближённым к себе особам на одном из пышных собраний во дворце.
Поэт, однако, ничего не знал о торжестве своём. Он жил в это время в Германии, и уже не в прежнем, счастливом одними науками положении, но в бедности, которую навлёк на себя знакомством с некоторыми из немецких студентов и ранней женитьбой на молодой девушке – хотя очень доброй и умной, но не имевшей никакого состояния. Бедность его вскоре дошла до того, что он должен был оставить в Германии и все учёные занятия свои, и жену свою и бежать от долгов в Россию. Дорогой он едва не был завербован[10] в число прусских гусар, но успел счастливо убежать от них и достиг наконец Петербурга в первый год царствования императрицы Елизаветы.
Только эта государыня, отличавшаяся просвещённым умом и тонким, прекрасным вкусом, оценила в полной мере гений великого подданного своего и устроила его колебавшуюся так долго, ненадёжную судьбу.
Но здесь надобно отдать справедливость и тем достойным лицам в истории нашей, которые представили императрице и молодого поэта, и жалкое положение его. Это были вельможи, всегда отличавшиеся любовью к наукам и искусствам, – Шуваловы. Покровительству их обязан был Ломоносов и тем, что необыкновенный ум и обширная учёность его были узнаны и признаны, и тем, что лёгкие проступки его молодости были забыты, и тем, что враги его, эти неизбежные спутники отличных дарований, начали менее вредить ему – одним словом, обязан был совершенно новой жизнью.
Получив место адъюнкта, а потом профессора Академии наук, он имел уже достаточное жалованье, чтобы существовать без нужды не только одному, но даже и с женой, вскоре вызванной им из Германии. Кроме того, он часто получал богатые подарки за прекрасные стихи, которые писал на разные случаи, чаще всего по просьбе благодетелей своих – Шуваловых. Вы, верно, прочтёте, друзья мои, эти стихи, восхищавшие в то время русских так же, как восхищаются они теперь стихами Пушкина. Между ними есть такие, которые и до сих пор ещё читаются с наслаждением, несмотря на много лет, после них протекших, и на быстрые успехи языка нашего. Например, прочтите начало одной из его од на восшествие на престол императрицы Елизаветы Петровны:
Заря багряною рукоюОт утренних спокойных водВыводит с солнцем за собоюТвоей державы новый год.Благословенное началоТебе, богиня, воссияло.И наших искренность сердецПред троном Вышнего пылаетДа счастием твоим венчаетЕго средину и конец.Или окончание этой оды:
Но если гордость ослепленнаДерзнёт на нас воздвигнуть рог,Тебе, в женах благословенна,Против её помощник Бог.Он верх небес к тебе преклонитИ тучи страшные нагонитВо сретенье врагам твоим.Лишь только ополчишься к бою,Предъидет ужас пред тобою,И следом воскурится дым.Теперь не хотите ли прочесть, как спустя почти сто лет другой поэт описал в четырёх строках судьбу и гений Ломоносова?
Невод рыбак расстилал по брегу студёного моря,Мальчик отцу помогал. Отрок, оставь рыбака!Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы:Будешь умы уловлять, будешь помощник царям.Нужно ли говорить вам, милые читатели мои, что это строки Пушкина?