Илья пришел к родителям Майи через алеф и попросил руки их дочери. И побрился. Нет, не так: сначала побрился, а потом пришел к родителям Майи через алеф и попросил руки их дочери. Мама Майи не пьет, а папа вегетарианец. Нет, не так. Папа вегетарианец, мама тоже. И не пьет.
Бляблябля?
Бляблябля.
Рюмки с двенадцатой по «не помню».
Папа Майи через алеф спросил, чем занимается Илья и обрезан ли он. Илья занимается херней и не обрезан. Но любит Майю. И хочет на ней жениться. Необрезанный Илья может любить нашу дочь, – это мама Майи. Или папа Майи. В общем, какой-то вегетарианец. А чтобы жениться на нашей дочери – надо сделать обрезание. А еще желательно бросить заниматься херней. Но это не главное. Главное – обрезание. А то соседи не поймут. Это уже вегетарианский папа. Или опять мама.
Кажется, папа. Не суть.
Бляблябля.
Бляблябля.
Рюмки с «не помню» до «а бог его знает».
Я вспоминаю «Отель Калифорния». Не Eagles, а Наталии Медведевой. Той, с бесконечными ногами. Еще не жены Лимонова, но уже с бесконечно прекрасными ногами. Которая с этими бесконечными ногами сначала эмигрировала в Америку, а потом вернулась в Россию. У этих бесконечно прекрасных ног лежал не только Эдичка, но и еще тысячи мужчин. А один дурень даже сделал обрезание. Ему американские евреи навешали лапшу на уши, что после этого он 1) будет ближе к Богу, 2) сможет дольше не кончать. Рассказываю это Илье. Ну как рассказываю – бляблябля. Илья отвечает, что Майя через алеф по второму пункту и так не жаловалась. Ну в смысле бляблябля и так не жаловалось. А по пункту первому он – Илья – и не желает быть ближе к Богу. Он желает жениться, бляблябля, на Майе и еще выпить. Бляблябля. Потом Илья рассказывает про своего друга-фотографа. Его зовут Миша, и он, бляблябля, хороший фотограф. Но, бляблябля, суть не в этом. А в девке, в которую этот Миша влюбился. Она из Йемена. Из семьи каких-то крутых торговцев коврами. И эта девка из семьи крутых йеменских торговцев коврами тоже влюбилась в Мишу. И они пять лет жили вместе. А трахались – еще больше. И все всех устраивало, пока они не решили пожениться. Девка, которую больше пяти лет все устраивало и в Мишкином члене, и в хозяине этого члена, потребовала, чтобы тот сделал обрезание. Потому как только обрезанный член может официально войти в семью йеменских торговцев коврами. И по хрену, что этот член из Киева. И этот член согласился. В смысле член был против, а хозяин члена согласился. После операции хозяин члена неделю лежал в больнице, умирая от боли в члене. Даже мочеиспускать не мог по-человечески. Тут я вспоминаю о Канте и рассказываю Илье про холодильник. В смысле про Канта. Что он – как Наталия Медведева – сначала эмигрировал, а потом вернулся. Илья открывает морозильник, здоровается с Кантом, но тот делает вид, что не узнает Илью. Мы с Ильей мочеиспускаем. Без угрызений совести, как и завещал родоначальник немецкой классической философии. И снова пьем. Илья говорит, что, когда йеменка пришла в больницу навестить своего обрезанного возлюбленного, тот ее послал. И дочь торговцев коврами осталась безмужней и безутешной. Бляблябля, заканчивает Илья эту трагическую историю. Бляблябля, соглашаюсь я.
Рюмки с «а бог его знает» до «а черт его знает».
Позвонила Майя через алеф и спросила: а не у меня ли Илья. Мол, он не берет трубку. Я спросил: а что, по моему голосу не слышно, что Илья уже больше литра виски как у меня? Майя сказала, что слышно. И насколько ей слышно – не меньше литра с четвертью. Я хотел дать телефон Илье, но Майя сказала, что скоро будет, и повесила трубку.
Позвонил пророк Иеремия и спросил: а не у меня ли Илья. Мол, он не берет трубку. А я спросил: а что, по моему голосу не слышно, что Илья уже практически полтора литра виски как у меня? А пророк Иеремия сказал, что слышно, и насколько ему слышно – литр триста. И слышно, что виски односолодовый. Затем попросил дать трубку Илье. А я поставил мобильник на громкую – ну потому что Илья рюмку держать еще мог, а трубку – уже нет. И пророк Иеремия сказал Илье: обрежьте крайнюю плоть сердца вашего. Мы с Ильей решили, что это хорошая идея, а еще что – бляблябля, ну и выпили.
Потом Майя перезвонила еще раз и спросила: осталось ли у нас спиртное? Я пробурчал, что бляблябля, а Майя сказала, что тогда она заедет в круглосуточный и потом приедет. И что бляблябля. «Она у тебя неплохая баба, бляблябля», – сказал я уснувшему прямо за столом Илье. «А то! Бляблябля», – сквозь сон ответил Илья и захрапел матом.
Было 8:45 – виски кончился, и мне было пора идти в новое помещение почты, где я буду один и где я буду получать на несколько сотен шекелей больше. Кстати, пророк Иеремия больше не перезванивал.
Дверь я оставил открытой – ну чтобы Майя через алеф могла зайти, и да поможет им обоим виски и пророк Иеремия. Ну и вообще: бляблябля. Забегая вперед – так оно и вышло.
Я спускался навстречу нарисованному на небе Иерусалима солнышку, изо всех сил стараясь не навернуться с лестницы.
Все-таки не зря мир скособочило, а потом выпрямило, напутствовал меня из холодильника Иммануил Кант. Ну или показалось.
Девятьсот девяносто девять шагов
Аль-Кааба аль-Мушаррафа. Мусульмане всего мира молятся, располагаясь лицом к этой святыне. Называется «кибла». Координаты Каабы: 21°25?20?? северной широты и 39°49?34?? восточной долготы.
Улица Шивтей Исраэль в Иерусалиме. Дом № 24. Квартира без номера на первом этаже. Называется «карка». На сильно покоцанной табличке написано:
Сюда теперь приходят письма со всего мира к Богу. Это ровно девятьсот девяносто девять шагов от моего дома на улице Дорот Ришоним, 5, где Илья уже доказывал Майе через алеф, что лишние сантиметры – они не лишние. Ну мне хотелось в это верить и хотелось бы, чтобы доказал. А еще – где-то на четыреста семидесятом шагу от моего дома – около Сергиевского подворья сидела пара бомжей. Глаза их были полузакрыты. У одного – полузакрыты куда-то вдаль, у другого – полузакрыты куда-то внутрь. И тот, чьи глаза были полузакрыты куда-то вдаль, сказал: вот кажется, что все херово. Прям все-все. А присмотришься получше – да не, все зашибись. А тот, у кого глаза были полузакрыты куда-то внутрь, – он ничего не сказал – просто чихнул. То ли в знак согласия, то ли от моего перегара. А может, насморк.
Кстати, о перегаре. Я сначала думал, что девятьсот девяносто девять шагов – это у меня спьяну получилось. Но я сотни раз ходил потом из дома на эту новую почту Бога. И сотни – обратно. И каждый раз именно столько и получалось. Как будто какого-то шага мне до чего-то не хватало. Но в тот день я об этом не думал. Около дома № 24 по улице Шивтей Исраэль меня встретил начальник – Мордехай Пинскер. И в одной руке у него был ключ, а в другой – чайник. А на чайнике, ну на подставке,
было написано фломастером. Ну потому что все израильтяне знают, что сначала Бог сотворил чайник, потом растворимый кофе «Элит», а только потом уже все остальное. А, ну еще молоко. И сначала Бог выпил растворимый кофе с молоком, а потом только работать начал. Ну потому что нельзя начать работать, если ты не выпил кофе с молоком. Поэтому локальный бог нашего почтового отделения для меня чайник сотворил. Ну не сотворил, конечно, а принес. И открыл Мордехай дверь, и увидел я, что весь пол завален мешками с письмами. И сказал Мордехай мне: с Богом. А сказавши «с Богом», он поставил чайник на подоконник и ушел. А я лег прямо на мешки с письмами и уснул. Ну потому что вот кажется сначала, что все херово. А присмотришься – да не, все зашибись. Просто какого-то одного шага не хватает. И с этим «одного какого-то шага не хватает» я и уснул.
Слов нет
На дне каждого сна лежит Бог. Так Павич говорил. И над ключицей у девушки это было вытатуировано. Той, что смотрелась в женское зеркало, а я ее увидел в мужском. У нее еще проблемы с айфоном были: геолокация не работала и еще что-то. Так вот: херня все это. На дне моего сна Бога не было. Была очередь. Бесконечная очередь. Люди стояли к Богу. Строго в затылок. Люди несли слова Богу. Люди несли Богу письма. Мольбы, просьбы, боль – тщательно сложенные в стопочку и перевязанные бечевкой. Слова немые – да Богу в душу. Где-то там, в конце очереди, был пункт приема макулатуры. Уверяют, что за десять килограммов слез и крови давали талончик. На слово.
Очередь. Бог. Слово.
Слова на всех не хватит.
По одному слову в руки.
Инвалиды Бога вне очереди.
Инвалиды слова вне очереди.
Вас тут вообще не стояло.
Тоже мне бог нашелся.
Завоза сегодня нету.
Приходите завтра за словом.
Снова. Снова. И снова.
Бог лишил меня слова.
Очередь. Бог. Слово.
Когда очередь разошлась, я подошел к пункту выдачи слова. Обычная стекляшка. На двери табличка: слов нет. Хотел выругаться, но слов не было.
Лучший в мире шредер
Падал теплый снег. Он падал на дно моего сна – туда, где должен быть Бог. Но его там не было. Бога. А снег – был. И этот снег – он не таял. Ни на дне моего сна, ни в воздухе. И каждая снежинка – она была другой. Я знаю, что нет одинаковых снежинок, каждая по форме уникальна. Но эти снежинки как раз по форме все были одинаковы, но были словно сделаны из разного снега. Так и оказалось. Вернее, вообще не так. Одни снежинки на ощупь были как боль, другие – как крик. Одни падали как слезы, а другие – как кровь. Одни пахли горем, другие – похотью. Одни были на вкус как смерть, другие – тоже как смерть. Просто это были разные смерти. Одна смерть была как любовь, другая – просто как смерть. Одни снежинки обжигали тебя, другие – сгорали сами. Одни не весили ничего, другие – сбивали с ног. Одни были черны, а другие – с веснушками. Одни снежинки улыбались, другие – кровоточили.
– Bulros 584 °C, – попытался объяснить мне неизвестно откуда появившийся ты. Или твой второй. Неважно, потому что я ничего не понял.
– Шредер, – терпеливо продолжил кто-то из вас, указывая на снег: лучший в мире. И начал перечислять, раскачиваясь, словно еврей, читающий Тору: – Современный строгий дизайн. Металлический корпус. Ножи изготовлены из высококачественной стали. Датчик наполняемости корзины. Сенсорное управление. LED-дисплей с указанием рабочей информации: автостарт, автоматический реверс, открытая корзина, полная корзина, затор бумаги, нагрузка, время работы. Фотоэлемент для автоматического пуска/остановки шредера. Дверца для доступа к корзине. Реверс. Термодатчик от перегрева. Комфортный уровень шума пятьдесят шесть децибел. Колеса для облегчения перемещения. Три года гарантии. Классная штуковина. Дороговато, конечно, но оно того стоит. Раньше-то мы эти письма резали ножницами, но они быстро тупились, а мы – еще быстрее замучивались.
Только сейчас я увидел, что у него – ну или у тебя, – в общем, у одного из вас в обеих руках были кипы писем, перевязанных бечевкой. Те самые письма, что я сортировал по гендерному признаку на улице Агриппа, 42, а теперь должен сортировать на улице Шивтей Исраэль, 24. Те самые, что одни были на ощупь как боль, а другие – как крик. Те, что пахли горем, и те, что похотью. Те, что были на вкус как смерть. И пусть каждая смерть на вкус разная, но все равно она – смерть.
– Ну где ты там? – крикнул кто-то из вас сверху. Оттуда, где стоял самый лучший в мире шредер Bulros 584 °C.
– Иду, – ответил ты или твой второй. И ушел.
Люди молили Бога. Люди писали письма. Бог не читал письма. Зато Бог купил шредер. Лучший шредер в мире. Мольбы отправлялись в шредер. Падал теплый снег. На людей, что молили Бога.
Ы-ы-ы!
А потом я проснулся. Нет, не так. На самом дне своего сна лежал я, а письма, пропущенные через шредер, погребали меня под снежинками грехов и молитв. И когда я почти умер – я проснулся. Хотя, конечно, лучше бы я умер. Ну потому что похмелье. И Моцарт. Похмелье и Моцарт – это больше чем просто похмелье. А Моцарт с похмелья – это не совсем Моцарт. Похмельный Моцарт звучит так, как будто его слепой скрыпач в трактире разыгрывает. Именно скрыпач. И дело даже не в том, что у Пушкина так – через «ы», а дело в самом этом долгом, протяжном «ы-ы-ы». Ну потому что похмелье. А еще каждый раз после моцартовского похмелья у меня что-то случается. Случилась Даша. Потом случилась Недаша. А сейчас случилась Мартышка. Ну, тот пес, которого мы с Недашей в баре для крестоносцев у храма подобрали. Жить он пошел к Недаше – сказал, что ей нужнее. А Мартышкой мы его уже потом назвали – в честь дочки Сталкера и Фрейндлих. Хотя Мартышка была мальчиком. Но мальчиков мартышек тоже мартышками зовут. В общем, он позвонил. Ну, не пес, конечно, а Поллак. Хотя думаю, что пес тоже мог позвонить, просто у него номера моего не было. В общем: похмелье, Моцарт, Поллак. Поллак же начальником Недаши был – ну когда она проституткой служила, – а потом замуж вышла за поллаковского же адвоката – ну который похож на жопу носорога. Они как раз на ее работе и познакомились. И там же полюбили друг друга. А может, эта жопа носорога просто деньги решила сэкономить. Недаша же не простая проститутка была, а элитная. В смысле – дорогая. А адвокат – он не просто адвокат был, а адвокат-еврей. Из рода Коэнов – первосвященников. И свадьбу адвокат Шмуэль Коэн из рода первосвященников и русская проститутка из Вышнего Волочка играли в самом престижном месте Иерусалима. С равом, купой, с видом на Стену Плача и по всем законам иудаизма. Некудешет, все дела. Ну да я рассказывал уже. А потом они в Париж уехали. В свадебное путешествие. А Мартышку девчонкам оставили. С работы. Не с коэновской работы, конечно, а с Недашиной. Это мне все Поллак рассказывал по телефону. А меня – как будто через самый лучший в мире шредер пропустили. Я лежал на мешках с письмами к Богу и мечтал умереть. Ну или о холодном пиве. Жгучее желание немедленно сдохнуть, спорящее с глупой надеждой еще немного пожить.
А Поллак продолжал рассказывать. Вместо пива. Мол, недавно всем вдруг трахаться приспичило. Нет, люди это дело всегда любили, но тут – у всего мира стояк. Утренний. А еще и дневной, и вечерний. Про ночной – вообще молчу. Это потому, что мир сначала скособочило, а потом выпрямило, подумал я, но Поллаку не стал объяснять. Не потому, что это не объяснить, а потому, что мне умереть хотелось. Ну и потому, что не объяснить. В общем, поллаковские девчонки по-стахановски стали работать. А тут еще менты – ну которые Поллака с его девчонками крышевали – субботник устроили. Субботник – это не шабат. Субботник – это когда бесплатно. И когда отказать не можешь – из партии исключат. В общем, менты на квартиру приехали. В Армянский квартал. Там, где девчонки жили. И там, где Мартышка жила. И ей это все не понравилось. Мартышка все-таки очень приличное воспитание получила – при храме, пусть и в какой-то странной комнате, где не было ничего, кроме песка. Короче, Мартышка этот ментовский субботник разогнала. А какую-то часть субботника даже покусала. Оно, конечно, справедливо и правильно, но теперь Поллаку все это расхлебывать. В общем, Поллак просил забрать Мартышку. На время – пока Недаша со своим Коэном не вернется. Ну как просил – сказал, что уже везет собаку ко мне. Причем Поллак уже каким-то образом выяснил новый адрес, где я теперь работал. Ну как работал – лежал на мешках с письмами и хотел пива. Другими словами – умирал. Молча. А что я мог сказать? Только «ы-ы-ы». Долгое, протяжное. Как у Пушкина.
?"?
В общем, умереть мне не удалось. Мое «ы-ы-ы» еще пряталось за мешками с письмами, как Поллак уже стучался в дверь с покоцанной табличкой
А через несколько секунд Мартышка, отфыркиваясь, слизывала похмелье и Моцарта с моего лица. Без всякого
Сама справлялась. В смысле справлялся.
А у мира действительно был стояк. А у Поллака – видимо, потому, что у мира был стояк, – было три телефона. Один был одет в красный чехол, второй – в синий, третий – с Мадонной Рафаэля, и Поллак говорил одновременно по всем трем мобильникам. И тоже справлялся.
– Да, все в презервативе. Это первая заповедь, – это он в синий. – Вообще-то она одиннадцатая, но у нас – первая, – это он мне. Ну и Мартышке, которая слизывала с меня Моцарта и похмелье.