Только новые грехи избавят нас от старых угрызений совести. – Это ты на собственном опыте понял? – Нет, в интернете прочитал.
Ученые измерили, что душа весит двадцать один грамм…
Самое большое, что может дать женщина, – не себя, а мечту о себе…
Я хочу дышать, а не задыхаться…
А потом темнота стала еще более темной, голоса ГУМа растворялись в этой еще более темной темноте; предложения распадались на отдельные слова; слова на буквы, а буквы на тишину. И эта тишина становилась музыкой. Не знаю, как это объяснить. Это – как черный квадрат Малевича. Который вовсе не квадрат. Его стороны не равны друг другу. И противоположные стороны не параллельны друг другу. А еще он – этот самый черный квадрат, который на самом деле не квадрат, – он не черный.
Малевич рисовал черный тремя цветами. Первый – жженая кость. Второй – черная охра. А третий – какая-то непонятная хрень темно-зеленого оттенка. И еще мел. Но это неважно. Ну, то, что не квадрат и не черный. Потому что «Черный квадрат» – это не картина. «Черный квадрат» – это музыка. Немая. Оглушающе немая. Как крик. И «Крик» Мунка, и вообще крик.
Я опустил руку в фонтан, и немая музыка текла у меня сквозь пальцы, расползалась по всему ГУМу, кричала, отражаясь эхом по всем линиям ГУМа. На ощупь музыка была ледяная и какая-то шероховатая, словно кубики льда. Черного. «Черный квадрат» – который вовсе не квадрат и вовсе не черный – рассыпался на мазки. Вернее, на ноты. Немые черные ноты тяжелыми волнами топили в себе слова, закручивались в черную квадратную воронку и проваливались вниз; нет, не так – они проваливались вверх: в Иерусалим, на Дорот Ришоним, 5; а оттуда стекали в Геенну; туда, где растут два тутовника – белый и черный.
Судьба букв неисповедима. Буквы – это такие же люди, только умеют летать. Хотя и не все. Некоторые буквы даже в молодости были старой сукой, а некоторые были оптимистами. Как Оруэлл. Некоторые умирали на ощупь, а у некоторых были сиськи. Некоторые были слабы и грешны, а некоторых нарисовал Тим Бертон. Некоторыми буквами писали на заборах, а некоторые приручались шаманами, и они становились заклинаниями. Некоторыми буквами стонали, а некоторыми молились. Некоторые – те, у кого мама или бабушка были евреями, – эти буквы совершали алию, шли в ульпан, какие-то даже проходили обрезание и становились буквами Торы, заново воссоздавая ее. Буквы искали сакральный язык, что был до строительства Вавилонской башни, – той самой башни, на которую похож ГУМ, только положенной набок. Кто-то из букв шел в армию, кто-то следил, чтобы рыб в Эйлате не третировали – штраф семьсот шекелей; кто-то развозил проституток, а кого-то развозили те, кто развозил проституток; кто-то неправильно верил в Бога, а кто-то пел All You Need Is Love на улице Бен-Йехуда. Буквы знакомились, влюблялись, рожали другие буквы, разводились, убивали друг друга. Буквы строили башню. Буквы искали слово. То, что было в начале. То, что было у Бога. То, что было Бог. Бог – это ты. Ну если ты, конечно, есть. Буквы – они точно есть. И люди – они точно есть. И они искали слово. Люди забыли слово и поэтому говорили слова. Хотя это ты виноват. Ты – это Бог. Ты забрал у них слово, и поэтому люди говорили слова.
Благодарю алфавит за любезно предоставленные буквы
«Благодарю алфавит за любезно предоставленные буквы», – твердили тысячи людей, пытавшихся создать из этих букв что-то внятное. У некоторых даже получалось. Чаще всего – у поэтов и пророков. Они – и поэты и пророки – уверяют, что они ничего не создают, они записывают. То, что витает в воздухе.
Вот поэт и пророк Роберт Уайатт не стал создавать, а просто спел, что витало – алфавит. Ну или просто дурь хорошая была, не знаю. Это на втором альбоме Soft Machine было. Тогда дурь точно была хорошая. А еще с одним евреем странная такая штука случилась: он вдруг все молитвы забыл. И этот еврей мучился очень, ну потому что не мог молиться. А один цадик ему сказал: мудила, просто читай буквы. Господь сам соберет. Так в одной из хасидских притч рассказывается. У хасидов всегда дурь хорошая. Ну или они Soft Machine любят. А может, и то и другое.
Евреи вообще уверяют, что еврейский алфавит существовал еще до Сотворения мира. А до Сотворения мира, как известно, твой дух витал над водой. А рядом священные буквы еврейского алфавита витали. Ну, может, не рядом, а чуть сбоку, слева. Неважно. Важно, что тебе заняться было нечем, а тут буквы. Ну это если верить евреям. А евреям надо верить. У них каждый третий – пророк. Ну или дурь хорошая. Неважно. Важно другое – ты сотворил слово. Из тех букв, что рядом с тобой витали. А потом сотворил мир. И евреев еще. А то ведь непорядок – еврейский алфавит есть, а евреев нет. Мир, кстати, у тебя получился так себе. Наверное, дурь плохая попалась.
Так вот, о слове. И о пророках с поэтами.
Пророк Шимон Бар-Йохай, автор «Зоар», говорил: «Слова не падают в пустоту». А Анна Ахматова писала: «И упало каменное слово на мою еще живую грудь». Короче: над лужей витали буквы. Тьма над бездной была кромешная, но я их видел. Вернее, чувствовал. Они бесшумно носились среди темноты и тишины, как летучие мыши. Увидеть их было невозможно, но я знал, что они разглядывают меня. Оценивают. А – удивленно, Ы – презрительно. Мягкий знак – мягко, а твердый – испытующе. О – радостно, а З – зло. А потом все буквы собрались в рой и стали голосом. Это был уже не тот голос – с родинкой над левой грудью и тонкой талией, – этот голос был бесцветным и безжалостным. Как амперметр. Даже не так. Вот в Древнем Китае была такая пытка. Там вообще было множество пыток, но эта – самая изощренная. Человека связывали, и ему на темечко каждую минуту падала капля воды. И все. Человек сходил с ума. Вот такой был голос – как капли воды. Только еще эта вода была ржавой. Это было понятно по каплям слов, что падали мне на темечко.
Камень. Кровь. Слово.
Слово упало камнем.
То, что было у Бога.
То, что было в начале.
Камень, упавший в душу.
Камень, упавший в лужу.
Слово, истекшее кровью.
Слово. Кровь. Камень.
Слово было в начале.
Слово и было Богом.
Слово упало камнем.
Бог. Камень. Слово.
Слово. Кровь. Камень.
Время сбирать камни.
Слово за словом.
Камень за камнем.
Слова скрепляются матом.
Камни скрепляются кровью.
Так возводятся храмы.
Тому, что сказал слово.
Люди возводят храмы.
Тому, кто бросил в них камень.
Тому, кто выплюнул слово.
Слово, ставшее камнем.
Молитвы мусолят слово.
Слово, умытое кровью.
Кровью политы камни.
Камень. Кровь. Слово.
Время разбрасывать камни.
Так разрушаются храмы.
Слово харкает кровью.
То, что было в начале.
Камень. Кровь. Слово.
Круговорот слова.
Круговорот крови.
Круговорот камня.
Поэты и пророки правы – они ничего не создают, они записывают. Вот и я – я записываю. Я, конечно, никакой не пророк и уж тем более не поэт, но я записываю. Голосовое сообщение от абонента 8-925-170-73-10. Через два часа и тринадцать минут трынькнет ваш мобильный, и вы получите его. Дослушайте до конца. Это не спам. Это круговорот слова. Это круговорот камня. Ну и да: благодарю алфавит за любезно предоставленные буквы.
Я полетел в воду
Великий танна четвертого поколения Шимон Бар-Йохай был прав – слова не падают в никуда. Они падают на темечко. И древние китайцы тоже правы – слова сводят с ума. И я почти сошел – но меня спас голос. Голос этот говорил голосом Левитана. Но с какой-то скрытой подъебкой. Ну это как если бы кто-то, умеющий говорить голосом Левитана, решил подъебнуть самого Левитана. А может, показалось – я ведь все-таки почти сошел с ума. В общем, этот голос, умеющий говорить голосом Левитана, сказал голосом Левитана: да будет свет. И стал свет. Свет, который всегда темнее любой тьмы. Но это была какая-то другая тьма. Сейчас попробую объяснить: вот есть нормальная геометрия, а есть геометрия Лобачевского – там параллельные прямые пересекаются. И там – все дозволено. Как и в геометрии Достоевского – ну той, где если Бога нет, то все дозволено. И в этой самой геометрии Лобачевского – Достоевского лужа стала рекой. Ну потому что все дозволено. А еще был мост. Над лужей, которая стала рекой. И на этом мосту стояла Даша. И не Даша тоже стояла там – метрах в десяти от Даши, не больше. А рядом с Дашей стоял ты. А около не Даши – твой второй. Или наоборот – ты с не Дашей, а твой второй – рядом с Дашей. А я – меня не было. Вернее, я где-то витал и все видел. Ну я же говорю – в этой самой геометрии Достоевского – Лобачевского все дозволено. Ну или Лобачевского – Достоевского. Неважно. Важно, что все – дозволено. И Даша и не Даша смотрели вниз, на реку. А ты курил и тоже смотрел вниз – в лужу. А твой второй – он не курил, но тоже смотрел вниз. Там, внизу, была тьма – тьма над бездной. И ты сказал Даше:
– Вы похожи на девушку, которая собирается совершить глупость.
А твой второй – он сказал не Даше:
– У вас вид несчастный.
А Даша и не Даша молчали – вместо них пела Марианна Фейтфулл, голосом человека, выбирающего из двух зол оба; голосом женщины, переживший любовь Мика Джаггера и рак молочной железы. Любой человек заткнулся бы и слушал, но ты со своим вторым продолжили говорить. Слова были похожи на ножи – такие же тяжелые и острые. И вы кидали эти ножи. Ты – в Дашу, а твой второй – в не Дашу. Ну или наоборот: ты – в не Дашу, а твой второй – в Дашу.
– Сколько вам лет, что вы так несчастны? – спросил ты.
– Вы тяжело больны? – подхватил твой второй. – У вас отняли грудь, ногу, печень?
– Нет, у меня отняли только душу, – ответила не Даша.
А Даша добавила:
– Я боюсь, что вода холодная.
– А вы думали – вам ее подогреют?! – съехидничал твой второй.