– Я ни черта…
– Не страшно. К вам прибудет.
Какое бессознательное па. Отвесный склон бугристых щек малыша Жа стал слезкам во препятствие. Заплакал он от невозможности сдержать эмоцию. Так он соскучился, так он соскучился по тому, что мог быть одинок.
11:15
Ночь прошла. Утро наступило. Маленький Жа все сидел в этой четыре на четыре квадратной, как ему казалось, комнате, потому что вид у малыша был такой, будто сидит он в квадратике с квадратной физиономией и квадратным к тому же носом, потирает руки так, будто из них хочет добыть себе искру, огонь, ну или хотя бы каплю тепла. И смотрели на него из окна деревья зеленоватые, колоссальные, русские, и были у них тени квадратные, к его носу подходящие по всем признакам, нужные. Он думал и надеялся, что они справятся и спугнут конденсат с потолка, понесут его куда-нибудь к стенке, чтобы сползал вниз, боясь теней квадратной родины, и прямиком в щелку двери сбегал бы. Нехотя лужей уплывал в канализационные реки, обходя его потрескавшиеся ботинки, стоящие в прихожей, рубашку на полу ванной с лепестками шелковых в фиолете лилий. Он сам, малыш Жа, прыгал бы в раковину, в черную точку, в центр их вселенной в надежде встретиться с богобоязненным своим создателем, но лишь в таких квадратных комнатах и не случаются подобные существенно красивые и невиданно ласковые игры в догонялки. И нос сопливит, и нет-нет, а все же каплет на голову одна, вторая, а потом и целым грибным, а может, и не грибным, а каким-то даже детским, весёлым, звонким таким дождичком, что ли. И так малышу стало хорошо от мира своего, что плакал бы все время так, и поливал цветы, и душ бы в комнату провел, но не сверху вниз, а наверх, так, чтобы таяло и в стенах скапливалась сырость всех так называемых «мест под глазками и на щечках». И шел бы бесконечный дождь, размяк бы пол и стал бы совсем как бумажный. И выросли бы цветы на стенах, в книгах, в волосах, и цвели бы цвета, чернели иногда, но несерьёзно, а так, играясь в тени. И ветерок бы дул как в лето, звенел бы велосипедный звонок в окошке приоткрытом, звал на волю бы того, который в четырех из четырех сидит и жаждет знания любви вселенной и простоты тягучей, как ириса на зубах, и сладостной такой ее.
Когда идёт дождь, все болезни мира усиливаются троекратно. Душистые, привлекательные японки целуются лоб в лоб, смотрят в окошко, но видят не дождь, но совершенное свое отражение. Милые щёчки некогда любимой незнакомки, удивлённые глаза полицейского, обнаружившего ваш живой труп под мостом Рибона, мамины блинчики на первый беспохмельный завтрак, вкус губной помады с авокадо нелюбимой, кровь на бороде… А вот это уже – не воспоминание. И тучные, с рыбьими хвостами японки распахивают насовсем занавески, просачиваются сквозь узкую щель между окон и уплывают по небу к облакам по имени Ри и Брр молиться, чтобы кончилась их сладкая песня со счастливым слезным концом. Облако Ри умывает руки, облако Брр злится и гремит себе, бросается ругательствами в сторону высших облаков, и дождь лишь усиливается. Рыбы не тонут, люди умирают от болезней без названий. Льет дождь, – и куда он только так льет, затопит ведь всю комнату?
май, 23.
20:40
– Я подумал о том, что далеко ты, далеко, когда я тут, а ты там, не важно, где это самое «там», но там – это точно не тут. И письма к тебе не знаю, доходят ли. Хотя я их и не отсылаю тебе, зачем? Ты и так придешь, совсем скоро придешь, улыбнешься мне, и мы будем чистить картошку, варить ее, заливать молоком, мешать, накрывать крышкой, ждать, целоваться, потому что я тебя не любил, а теперь люблю. Но не скажу этого, потому что боюсь, что кто-нибудь услышит, кто-нибудь все испортит и вдруг это буду не я. Так вот, пока я люблю тебя, напишу тебе письмо. Ты придешь, откроешь его и, пока картошка варится, будешь читать. А потом отложишь, дочитав, в сторону и поцелуешь меня за что-то. И я буду гадать: за что же именно? И будет мне так страшно, как перед смертью или экзаменом в школе, примерно так, да, точно так. Вот так.
Вчера писал мне друг из большого города, говорил, что пьет теперь из пластмассовых стаканчиков бодягу и брют и лицо его становится оттого пластмассовым, эластичным почти и обиженным. А я крепок носом и челюстями, в зеркало смотрюсь и не пью совсем – разучился. Точнее, как: нельзя разучиться делать то, чему был научен с первых жизни минут, только вот пью не воду и не молоко матери или коровки какой, потому и не умею – щурюсь как младшеклассник от кефира ледяного. Другой мой «друг» писал, что спит плохо, а хорошо спать ему удается, лишь когда жены нет дома. Я ответил ему в письме вопросом, давно ли он женат и в который раз. Я не вспомнил, чтобы тот хвастался мне своей семейной жизнью, да и чем тут хвастаться. Поэтому спросил его еще о том, может ли он написать, как спал до нее и как будет спать после. Он не ответил, знаю, промычал что-то в бумагу и написал вместо письма – сон. Я снов не люблю – гладкие они, лучше жизни. А за жену его переживать стал. Пережевал и перестал пережевывать. К отцу своему как-то подошел и говорю: «Хочешь совет дам лучше секрета любого и тайны? Иди обними жену свою, тогда и скажу». А он пошел и обнял. Ну как пошел? Говорил я с фотографией, а обнял мать я словами за него, а еще пригласил ее фотографию на свидание. Вечное до желтизны романтики. Стоят у меня в углу книжного стола, на книгу Пруста опираются и за руки держатся не шевелясь. Желтеют.
Немедленно полюбил их как настоящих, а настоящих их оплакал и откивал. Почувствовал себя пластмассовым и понял, о чем скулил друг из большого города. Город-то большой, а он в нем маленький, и хорошеть ему не для кого ни лицом, ни глоткой. Его бы поменяться местами с женатым «другом», ему же все равно – он крепко спит. А женатый бы отдохнул и выздоровел в брюте. Хорошо было бы.
Только вот ты все равно далеко, и от тебя никаких писем нет, и поменяться мне самому местами не с кем, вот я и кладу свою фотокарточку вниз лицом в конверт и пишу адрес примерный, тот, каким я себе представляю твой жилой адрес, твое не твое имя, также выдуманное. Надеваю синюю пижаму и шапочку шофера, лацканы на себе зашиваю, стало быть, похож теперь на незнакомого никому почтальона. Я везу тебе тощий труп, который еще не извонялся, это мой труп, только еще крепкий и живой. Оживи. И ты, и меня.
май, 30.
23:33
– Алло, алло, вас не слышно!
– Да-да.
– Что да? Вас не слышно?
– Меня?
– Вас?
– Вам?
– Мне.
– Сверчок?
– Так точно-сс. Милый Жа, я вас не слышу?
– Я вас?
– Вы меня – что?
– А вы это к чему?
– Тут вы правы. Я хочу вам передать, точнее, не хочу, но должен, долженствую, так как кто-то что-то всегда да должен кому-то. Я крайне глубоко верую во то, что я всячески способствую вашему рациональному научению разумности и благородства по средствам ваших мучительных и восторженных впечатлений, которые вы привыкли называть либо муками, либо вдохновением. Странно, вы не находите? От крайности в крайность, как весна врывается в зиму, так и вы. А что вы? А это да что!
– Да-да.
– Да. Так вот, уясним детали. Вы неосторожно касались вашей милой и дорогой Ассы в день, когда ваш аленький горшочек с цветком алоэ умер, а вам довелось преобразиться, хоть и потерять много крови и воды. Вы запачкали прекрасные волосы Ассы своей желчью и бессовестностью. Да это еще и к тому же, что вы ее не любили в тот момент, уже как месяцы не любили. Раз.
От вас ушла самая чудесная наша работница Время Станиславовна. Она написала заявление на бессрочный отпуск, потому как вы вновь сказали Ассе, что не любите ее, тем самым убили ее, а вас воскрешали совсем не ради этого. Помните? Не помните. А дырочку в полу вы помните? Пол-потолок помните? Голову вверх! Туда утекли все ее силы и возбуждения, все слезки и все дохлые зубки, когда вы ели сосиски и смотрели в ее спину, она уже была не ваша. А потом вы резко достали платочек, махнули, и звезды стали падать к ножкам ее, крылья попросыпались. Ленин на постаменте – и тот задрыпался, забоялся, что там, что?
Закат помните? Догорел. И вы ее обняли – почему? Ассу, маленькую, бедную, мертвую Ассу. Кто стреляет по своим, кто губит то, что породил сам? Вы не дали ей умереть до конца. Всего пара минут, и вы осознали, что не любить тяжелее, чем любить. Время Станиславовна бросила вас на произвол часов. Асса же все сглотнула, выплюнула, вымыла, выскоблила, маленький Жа, она теперь искусственная. Что будет далее? Два.
Смерть Виссарионовна передавала вам привет и воздушный поцелуй. Не кашляйте. Три.
У вас есть еще…
«тик-так, тик-так»…
Ноль.
– Алло! Алло. Сверчок.
– Гудки.
– Что?
– Кладите трубку. Кладитесь на живот. Молитесь вспомнить, что такое…
– Я вас не слышу. Алло?
– Ту-ту-ту.
Часть 3. июнь, 1. 13:41
Предназначения своего не узнавал, хоть и цыганки предлагали вариантов кучу. А что и как, а почему? А и когда, зачем, почем, с чего бы? Предназначение его – жить. А не.
Думать стоит, думать. Малыш Жа стал думать все о лете, все, что помнить мог и смог бы вспоминать. Но не пришлось к случаю, поэтому он в руки Ассу взял, как куколку, и те пошли туда, где дорога ускользает прочь из города. Асса сказала:
– Я возьму отгул, и мы поедем сию же минуту.
Она так сказала, когда Жа пришел к ней, чтобы забрать ее в лету. Его работа закончилась на днях. Оказывается, он умыл и почистил всех постояльцев их славного Места М., куда он приходил работать, а постояльцы приходили, чтобы эту работу ему предоставлять. Более лишь не для чего, а так, просто. Сегодня они закончились. Не так, как, скажем, заканчивается дождь, деньги, молодость, любовь. Не так, а насовсем, бескрайне, безвозвратно. Малыш Жа это понял, когда ему на ресепшене милая студенточка, а по совместительству секретарша, так и поведала, мол, все, последний клиент, я собираю вещи, а вас рассчитают тут же, на месте. Вот ваши деньги или на что это похоже.
– До свидания!
– И вам!
И так он стал вновь безработным. Но, выполнивши все свои поручения более-менее хорошо, малыш решил, что заслуживает отпуска. А проходя мимо цветочного магазинчика, стал сильно кашлять, совсем даже и дышать перестал на секунду-другую. Тогда он подумал, что можно и поспешить.
И вот Малыш Жа, и искусственная Асса, и тикающие часики на руке идут себе и идут по обочине, машут проезжающим машинам и улыбаются в пыль дорожную, густую, как туман. Глаза они закрыли и будто бы растворились в звуке жужжания комаров и треска живого, из травы доносящегося.