– Спит, – улыбнулся Жа и закрыл двери.
– У цветка спит? – пережевывая, бубнил тот калека, что держал Лимонова над головой. Его тезка по отчеству выглядывал из-за его плеча, старался рассмотреть живое, но не увидал, а только поперхнулся.
– У цветка, у цветка, говорю, – говорит он.
– И сама цветет? – с надеждой спросил тот, что не жевал.
– Нет, – шепчет старик Жа, – уже расцвела.
октябрь, 9
18:45
Лежа на полу и разглядывая шепот ветра за промерзшей оконной рамой, мальчик курил в потолок и думал о Боге. О том, как Он любит, чтобы было тихо и смешно. Туман сеялся по позвонкам медленными лилиями и вереском, тайной родины, флагом, из прозрачных ниток сшитым и укрывающим его больные, могильные скороходы знаменем своим и дыркой во лбу пролетариата. Ад был полон, как банка закатанных огурцов на зиму, но все пришли посмотреть на ноги малыша Жа и не закрыли за собою крышку. Та отвинтилась, и все боги, взвинченные сами до некуда, устроили бал для чертей и прекрасных женщин, их проклявших красотою своею, в честь будущих культяпок. Сияла звезда во лбу и на груди офицера с дыркой в виске навылет, волоклись по ковру сонные китайские болванчики без глазниц и зубов, рылись в комоде веселые ангелы с ножничками вместо рук, того и гляди делали друг другу маскарадные прически, лишь касаясь и гладя лишь, сидели нос в нос сросшиеся близнецы в клоунских гримах и слюняво целовались, мурчали вечные черные коты во дворе. Безумие срослось в один большой комок иллюзорного вдохновения и страха, его с собой в карманах принесшего. Мелочь падала в дырки и катилась к носкам, а там уж и наступила тишина.
Она лежала, откуда она здесь и как появилась, через какие стены просочилась миллионными годами и вечной росой от нескончаемых морских дождей на потолке, изгородью из мха и паутины являясь и падая ниц, как преступник перед заповедной казнью. Она была тут, совсем как наяву и даже больше, протереть глаза и увидеть, чтобы узнать, но мальчик лишь прислушался и зажмурился еще сильнее. Ладонь выставил вертикально и, стало быть, осуществился слепцом. Тишина, только мелькают на потолке огни проезжающих в ночи таксистов и попутных к дому машин, трясутся все волоски на теле, дыбятся, растут, легкие сжимаются и не работают, не дышат, потому что им громко жить. Она начинает петь «The fallen leaves dressed by the window», «La vie en rose» и другие звуки прекрасного трупа Бади Холли и Чета Бейкера. Трупики их разлагаются на цветы и вырастают из ушных ракушек маленькими полями соцветий, уплетаются и плывут наружу, в пространство, в молекулы совершенства момента, в ад, который поставили на паузу, в музыку без музыки, в бессмертие не жизни, но чего-то более ценного и неназываемого. Асса лежала, задрав руки и ноги к потолку, рисовала незримые картины людоедской страсти и любви, красоты, добра своими взмахами и шажками аккуратными по воздуху, – и тот плотный, как молоко, почти туманный, становился вмиг еще тяжелее, становился бетоном, – он создавался из самого себя и был чем-то полноценным, неиссякаемым, ручным. Шаг, два на носочках, на культяпках, на бровях, червяком, подушечками пальцев по раскаленному железу, белоснежной вьюгой за окном. И настал дрем ее, и дрем мальчика, все это слыша и наблюдая незримо в черный день, он становился еще одним я, их было двое, они лежали рядышком на одной кровати, нежно и гладко строили вереницы ощущения на руках, забывали о героизме, святости и проказе. Дрем вечный настал, в ад спустились все, кто оставил глаза и уши свои открытыми, и зашевелилась земная кора, сдвинулась вселенная в сторону крушения, и бог накрыл свои игрушечные миры, как музейную ценность, шелковым платком с шеи любимой, и все было так, все ничего, и, значит, музыке играть в нас навсегда.
Малыш Жа отвязал от ее ножек и ручек веревки и положил играться с пластинкой Баха.
октябрь, 17.
05:11
Сны противоречат бытию. Ножки расползаются бензиновыми пятнами по лужам, так лежит Жа в ванной и смотрит сны, но не спит еще, моргает лишь с закрытыми глазами и смотрит сон. Точнее, не сон, а мысль, вероятно, или видение, а может, сутру всевидящий он наблюдает, не понять его. Технически жизнь поэтически бесполезная, и тело мальчика тонет во снах, не наслаждаясь жизненной безумия картиной, пустыми глазницами увиденной. Огни моргают поворачивать влево, но в той стороне нет жизни, шепчет пешеход, и тянется с помойным ведром к станции теплотрассы, в компост его несет и тело свое в придачу. А что же малыш Жа, с ней пойдет, ответ найдет, куда идти, когда в пути не знаешь, куда твоим рекам течь. Жа спал, а может быть, смотрел видение в холодной воде, думал еще о том, как хочется есть, но не хочется работать, а получать деньги просто так – за свою гениальность. «Он гений!» – кричит прохожий с помоями в руках и выплескивает ведро в ноги босому человеку с закрытыми глазами. «Поесть могу и завтра, – думает Жа, – лишь бы было, что курить и как в спокойствии оказаться, в одиночке, в пустоте, голоду бы где места не хватило. Соборование свое провожу сам, курю сильно глубоко и душно, умиротворенно расплавлюсь и морщинюсь. Что будет, когда закончатся сигареты, не знаю, но точно узнаю, когда они все же кончатся. Ах, я был бы самым красивым из несчастных во время войны».
Огни горят вниз и, представь себе, указывают на путь к ели, а Жа и сам еле-еле. Горит. Предпраздничный.
– Он спит, – слышится голос за дверью.
«Еды принесли, – думает Жа, – и выпить, может, даже и воздуха принесли свежего, с мороза, за собою и в карманах, бросайте его сюда, оставляйте все на пороге и идите себе дышать легко, скорее уйдите».
Вода холодная, пена утонула, тело отвратительно и липко, хромо, худо, пьянительно, как господне в причастии. «Не оставляй меня, поверь в меня, поверь», – хочет он сказать, но не говорит, потому как он все дремлет. Он жил так, и его вносили к столу, ели с вилкой и ножом, как в ресторане, делая вид важности события, нормальности существа, галстучки поправляли в неудобстве, а потом косточки собакам собирали в салфетки, чтобы псы знали, чьи руки их кормят. Сегодня у них тоже пир. Огни сказали Жа идти назад, и он шел и шел, долго-долго, только назад спиной, и оказался впереди. Там его уже съели, похоронили и пропели хава-хава, хвала вину. Две сигареты, ледяная вода, моргающие закрытые пустые глазницы, пара пустых пакетов быстросупа и халвы, зуб на столе с дыркой, пробка, воющая на ветру песню коляды, и светофоров за окном танец фокстрот, а еще одна пара обуви с дыркой на месте большого пальца и святости мешок, в котором подарки быть могли, но праздника внутри не наступило.
07:00
Мальчик Жа не спал сегодня ночью, если не считать дрема в ванной. Сон не приходит из-за ненадобности. Восьмые сутки кряду молчание поглощает все его тело и разум, он не издает ни единого звука, разве что при шевелении и высмаркиваясь. Свои излюбленные монологи в стену оставил мальчик для дневников, а прочее и не нуждалось в усилиях – покинут дом сожителями и существителями, закрыт на ключ с обратной стороны, уподобленный кафельному полу, он лежит неподвижно, лишь иногда дергаясь к чаше с водой, и курит в пространство. Не слышен даже мат излюбленный соседский или заоконный – наглухо забиты все дыры, по-новому заклеены рамы, глазок на двери захаркан. Есть еда, друзья принесли и оставили на пороге, значит, ее нужно есть. Но в полной изоляции не чувствуешь голода, он уходит так же, со всеми шумами и беспокойными звуками. Лишь изредка капает вода в раковину, – для малыша Жа как средневековая пытка слушать ее из любой комнаты, даже самой дальней, даже с балкона – слышит он ее монотонный разбивающийся крик. Не выдержал, нашел в инструментах у отца целебные липкие жгутики, снял кран и попробовал залатать пробоину. Сделал ее своей давней подругой. Та, сука, заорала еще сильнее. Вырубил к чертям водоснабжение. Так Жа научился латать кран без помощи ЖЭСа.
Малыш чувствовал бессмертие. Вот так, изолированный от всего, губя и уродуя самого себя всеми возможными в этой среде способами, он не слышал теперь голоса Времи Станиславовны, не ощущал ее присутствия, не видел ее морщинистого лица, не отмахивался от запаха ее гнильных духов. Для этого он и заперся – избавиться от Времи навсегда, как от самой тяжелой зависимости. В день первый Жа с ужасом привыкал к постоянному трепету и тревожности, взывая немо к свету, что просачивался в его покойницкие покои с утра и до самого вечера. Блудил, писал на бумаге, после стал писать на руках и животе искорками возвышенной, да к тому же зловонно-отчаянной отрыжки из самых недр человеческого «я». Писал глупости, думал глупости, не думал вовсе. Иногда он думал было простудиться, но лекарств в его доме с легкостью хватило бы и на роту безголовых. Пил, спал, снова пил, просыпаясь, но больше не засыпал, а так – ждал, пока уляжется блаженство, перегниет, чтобы ему, малышу Жа, начаться заново. Начинался и через час, а может быть, два кончался. Лег в ванной, тонул, но всплыл оттого, что в советской ванной самоубийцы не помещаются. День кончался, и, чтобы этого не чувствовать, малыш Жа наглухо зашторил все окна, залепил темные бархатные, повешенные с потолка ткани скотчем, чтобы не просачивались ни темнота, ни день, вынул все аккумуляторы с настенных и других часов, отключил свет. Поэтому ночь не пришла и следующее утро также не появилось.
День второй, как казалось, записал он в блокнот. Проснулся, а может быть, не спал вовсе, не знал, как определить.
– : —
Ах, какое утро, тишина во дворе, наркоманы в себя поприходили уже и ползком выбираются из нор великого сожаления. Девочки с косичками лыбы давят и в салки играют на мокром асфальте, папы клюют горох и уже мечтают о стакане пива, мамы утюжат. Малыш Жа берет книгу и сигареты, прыгает в электричку до центра и счастливо клюет носом в опиатах гудков позывных. Красный бородач с культяпками вместо ног въезжает в вагон на помосте с колесиками, улыбается в 4 гнилых зуба, от него пахнет водкой и временем. И айда играть на баяне, айда петь песни про любовь, которой не было, про урок, которые уважали, про красную ленточку в волосах, за которую отдал ноги. Грустно, плохо, подло, но так здорово, так живо, как сама смерть пляшет на проходе сонных деятелей ничего, а те ей конфеты раздают и монетками звенят нехотя. Подлецы.
октябрь, 20.
03:05
– Время Станиславовна, это опять вы? Твою мать. Зачем же вы будите меня посреди ночи таким громким звуком моих наручных часов? Они ведь даже не на руке. Я же все часы обезглавил. И что это у вас, новый наряд? Вам идет.
Она улыбалась, ее длинное синее платье издавало запах пряностей и только что политых цветочных горшков на их утреннем ложе. Малыш Жа наслаждался ей впервые, он соскучился по ней за эти дни.
– Я пришла оповестить вас, мой хороший, что вам плохо будет. И совсем скоро. – Тут ее рот искривился, но оттого стал еще прекраснее. – Видите, как я красива? Это единственная красота, которую вы хотите видеть теперь. Но я вас не люблю, как и вы меня. Не создавайте себе кумира, как говорил прекрасный заблудший мужчина в пустыне, коего я водила за собой по пятам 40 лет. Прекрасное… Время было.
– А зачем вы меня предупреждаете? Со дна постучали?
Она зашевелила кистями рук, как будто хотела улететь от малыша Жа, но не могла.
– Мне нельзя отвечать на такие вопросы, премии лишат, – с тоской шептала и все не улетала она. – Там уже шуршат над нашими разговорами белокожие и багряные ангелы, а они еще те кротики. А слепой, как известно, будет поведен хромым. Из нас двоих вы – слепой и хромой. Ведитесь, дорогой мой.
– Вы так прекрасны…
– Нет, вы ненавидите меня.
– Не это ли высшая форма любви?
– Не эта, – вздыхает Время Станиславовна. – Есть и выше. Мне не дотянуться. А вы выше, вы – попробуйте.
– А куда тянуться-то? – потягивался сонный Жа.
– В небо, – гордо блестят ее бесцветные глаза. Часы тикают еще недолго и умолкают. Жа растворяется в цветах, зарастает мхами и муравейниками. Приходит ни день ни ночь, пространство ластится в тело, иждивелое, слабое, забывчивое.
– Любимая, – шепчет малыш Жа, – дай дождя, дай роста, полей меня.
04:12
Волосы малыша вдруг решили скучерявиться, они кричали «ву-у» и вставали на поминальные, кланяясь вперед, а после извивались от ломоты и беспокойства, двоились и жалились, что не троятся. Один из волосков вдруг стал седым, захотелось ему, и все. А те, что были с ним рядом, те и вовсе совершили самоубийство – выпали за голову и улетели. Целый лес волос вдруг решил, что наступил их конец света, те, что еще не успели скучерявиться также младенчески отрезали себе ноги и сбрасывались в поток неизвестности, липкие, лакированные, слабые, сочные – все они резались и не кровоточа спрыгивали умирать. Только один, сам по себе седой и холодный, остался стоять в агонии соляным столбом, ужас увидав собственнотельно. Мальчик Жа взял бритвенный станок и начисто вспахал все трупики и оставшиеся в его коже-земле ножки великих умов, смыл их в кран, стал глупцом и был таков. Последним умом умер седой, тот утонул. Затем малыш принялся за брови, щетину, подмышки, лобок. Он был гладок, он стал похожим на вспаханное кладбище, и все мысли, будь то пустоты или шедевры, еще не успели родиться заново на нем. Малыш Жа сам себе родился, без матери и отца, без инкубатора, без воды. Несколько долго засыхали кровавые капельки в случайно глубоких коренных местах, но потом застыли и отвалились, как памятники Ленину в Харькове, с грохотом разрушения. Затем малыш Жа снова стал расти.
12:15
– Зачем ты здесь? Кто послал тебя к моей кровати шептать эти чертовы песни, от которых я остаюсь без сна?
Гладкий малыш Жа был беспощадным, заткнул уши чистым полем и знобящим бескрайним косым дождем. Он не знал, как прожить жизнь так, чтобы поле его миновало.
– Тише, уже совсем утро, а твоя принцесса скоро принесет тебе поесть.
– Вы и есть мой голод. Хуже вас не придумаешь! Я не могу вас больше видеть, вы же пожираете уже мои внутренности, мои волосы, белки глаз, все сияет в ваших белых одеждах. Тьфу, боже мой.
– Вы съели бога своего, помните, что мама говорила? А почему вы ее не навещаете? Или мне к ней самой наведаться?
– Нет! Нет, проклятая ханжа, бешеная и такая спокойная, вы, я терпеть вас больше не желаю! – закричал Жа. Малыш в нем спрятался глубоко, вспомнив о матери.
– И что же вы будете делать? Вновь пытаться меня поцеловать? У вас это не выйдет.
Время Станиславовна усмехнулась, мальчик в Жа зарыдал.
– Нет, я избавлюсь от вас.