Жаркое лето в южном городе зарождало непокой. Море кувыркалось, как бешеное, море только-только соединило руки малышей, их уже не разнять. Мальчик Жа был на море впервые. Его родители поили его вечерами какао, читали книжки про деревянных солдатиков, целовали в ушко на ночь. Это была любовь, чистая, как кромешная темнота. Мелис встретилась ему в детском парке, посмотрела на него внимательно, подошла и взяла за руку. В тот момент белобрысый Жа узнал, что есть и другая любовь в жизни и она пахнет шоколадом и виниловыми пластинками.
– Тебе нельзя здесь долго находиться, мой милый Жа, ты можешь заразиться и тогда тоже будешь гореть, – она вздохнула, будто загудел круизный лайнер.
– Ничего, я посижу. Вот, – Жа протягивает ей еще живого крабика в ракушке и маленькую ромашку, совсем кроху, как сам он, с носиком вверх в пыльце ее нежной отреченности.
– Ой, кто это? – с восторгом выплескивает она и берет за щупальца кораллового самозванца.
– Самозванец, – говорит Жа.
– Почему? Он совсем не притворяется никем, ему это ни к чему. Он же еще совсем малыш, как и ты, – белоснежная и жаркая касается рукой руки мальчишки, и тот тает.
– Я не хочу притворяться, просто хотел его так назвать.
– Это называется «любовь»? – она смотрит в его глаза и видит в них свое отражение. Глаза мальчонки мозолены и слезливы, но ярки.
– Что – это?
– Мы…
Бурые и в заединах сладкие молочные губы аккуратно, бездыханно и немо целуют его сухие, крошащиеся, соленые от моря. Крабик наспех собирает вещи и удирает к открытой двери на волю, смешно удаляясь бочком, мол, не смотрю, не вижу, уже ухожу.
– Мы? – слышит он голос в свежем ветре, раскачивающем тени южных сытых деревьев.
– Мы, – поет лето.
– Мы, – шепчет она.
А после мальчик болеет еще три недели кряду, маленький Жа, совсем он иссох и возненавидел море. Какао на вкус как песок, ракушки все уплыли пробивать дно, мама целует не так, боится заразиться. Он-то не боялся. Покалеченный и с пылу, бродит малыш Жа по камушкам вдоль тернистого берега мертвого моря и забывает личико первой любимой своей, случайно забывает насовсем.
октябрь, 30.
15:14
– Тзы-ынь!..Тзы-ынь!
– Алло, кто это?
– Малыш Жа?
– Не совсем. Кто это?
– Вы меня не узнаете?
– Я вас не слышу, алло?
– Меня просили звонить вам каждый вечер и рассказывать о восхитительном, помните?
– Ась?
– Вы получили кайф? Вам передал почтальон горсточку?
Взбудораженный и смешной голос на проводе, похоже, выстригал усы, и лязг щипчиков завис в воздухе голубой каемкой света путепроводного, как сверчок.
– Сверчок. Меня зовут Сверчок.
– Какой сверчок?
– Сверчок поэт!
– Ах, вы, наверное, шутите?
– Вовсе нет. В любом случае слушайте. Я был вчера знаком с Дали, он мой друг, помогал ему втягивать живот, чтобы тот мог влезть в свои шерстяные французские брюки. У него тощие ноги, совсем уж некрасивые, и он слишком медлил, потому я и заметил некрасоту, так явно ее разузнал, как подругу, как неживой объект, как фотографию. Щелк, и так было тут. Влез, поблагодарил (а я с ним наперегонки дышал и втягивался и проиграл, конечно), взял свои серебряные весла из-под дивана и сказал, что поплывет с ними в Нью-Йорк.
– Дали давно умер.
– А вчера еще был живой и поплыл по Сене в саму Америку, я сам видел! – На проводе шуршали фантики от конфет и чавкали довольные уста.
– Откуда вы меня знаете?
– Вы мня воззвали и сами с собой познакомили. Это было утром. В смерть звезды на небе. Я ваш сосед снизу. – В трубке послышалось, как улыбка слезла с лица незнакомца и потекла к ногам его, кажется, даже разбилась.
– Вы знакомы с Времей?
– Не будем больше говорить, к тому же кому нужна мешковатая звезда во лбу? Принцесса скоро колыхнет разбомбленные ночи публикацией ясных лишь Времени грез. Дайте ей отдохнуть от работы. Так много работает, милая, так худа стала и почти древесна. Я позволю вашему почтальону в этот раз ошибиться, но больше – ни-ни, ждите посылки. Будьте здоровы.
– Апчхи.
Голос положил трубку. Малыш Жа лег подле трубки своей и услышал, как взрывается в оголенном проводе путевая звезда.
ноябрь, 2.
16:07
Малыш закрывает уши. Горит-горит и не тухнет ни его нутро, ни огни в глазницах, ни иконки и личики в кроватках по соседству, ни то, что бьется внутри. Чему? Ничему не научился он за сегодня, и вряд ли ценным будет его путь из одного угла комнаты в другой, в надежде по тому пути споткнуться враз и расшибить голову в котле гениальности. Но что, если можно, возможно самопознание в тишине? Тогда каждый шаг его навстречу стене напротив, что если в нем и есть его путь – в одном шаге, в каждом из тысячи попыток достигнуть чего-то, не проходя пути как такового? Замедлиться и как можно дольше совершать его. Теперь предстоит мальчику почуять замедление собственного хода, времени вспять себе самому готов он предаться. Магия, черное серебро, холодный лед. На столе стоит банка, наполовину наполненная водой, с другой стороны банки мерцают огоньки работающей самозванской машины и просвечивают милому Жа дно его пустого аквариума. В нем он крышкой заперт сверху, в прозрачной и чистой воде, в пустоте, в абсолютном начале, если он не зарождает жизни, поэзии, существа, он начинает цвести, опадать, отслаиваться, мутнеть, тухнуть, покрываться плесенью, умирать. Язык Жа черств и истёсан бумагами плохих книг, слух исцарапан изнутри ушей всеневозможной руганью, поганством и злыми шутками уныния, глаза узрели мало скорби и радости, – они съедены тоской. Малыш плавает в банке, прозрачный и тихий, и, пока не высосет всю воду, не впитает весь мир, что вокруг него волнами пляшет, он не станет его превосходством, не станет богом этого мира внутри прозрачной банки, не станет – мальчик Жа вдруг взял – и стал! Вот он! Поклоняйтесь ему. Ах, тут никого, все живое лишь в нем и не рождено еще на свет.
Сам себе попытался описать идеальное. В понимании малыша Жа идеалу далеко до эталонного, даже красотой трудно его обозначить. Но он создал себя, самого себя из ничего и приравнял все дни, потраченные на свое взросление в идеальности, его великое рождество, к бесконечному нулю. Ноль – вот к чему он стремится. К пустоте. К становлению очередным предметом в комнате, где зарождалась жизнь. Здесь родился он, и был он сам себе матерью и отцом, и есть и будет ими. Творец и само творение – едины. А значит, каждый и все – правы в любом порядке и случае, если он знает, что он – создатель и создание в нуле. Жа закрывает уши и слушает, именно так, слушает божественное откровение, выступающее слезами из его глаз, слюнками на губах, чесоткой в лопатке, словами во всем теле бушующими. Он закрывает уши и слушает – с обратной стороны слуха кто-то трижды стучит в его двери: тук-тук-тук.
– Кто там?
– А вы как думаете?
– Чертова институтка! – Жа повис в воздухе, как неуместный вопрос. Обманчивость его мысли, кажущейся теперь глупой, как сон в летний рассвет, покорила его сердечко простотой. Стерва тикала в висок, и было похоже, что должно рвануть.
– Вы пришли в себя? – протянула вечная.
– Я вернулся в себя, да.
– Вы слишком громко размышляете, даже цветы прислушиваются. Слушают и вянут. – Время Станиславовна облизывала пальцы в халве. Ее зубы, заметил малыш, были идеально бесцветными. Это вызывало рвоту и чувство уважения.