Он вернулся на кухню, сел за стол и спросил с вызовом (Таня тоже сидела, подперев щеку кулаком, как любительница абсента на известной картине, а Вера возилась у плиты):
– Ну, что делать будем?
– Сейчас будем чай пить, – ответила Вера, доставая чайные чашки из белого подвесного шкафчика.
– Жаль, что вино там оставили: сейчас бы опохмелились, – сказал он Вере, чувствуя, что Таня тоже хочет, чтобы он с ней заговорил. Он не был подвижным веселым оборотнем, под их перекрестным вниманием подзабыл роль. Усталый, осунувшийся, отрешенный, без пиджака, он упер тощие локти в столешницу и спросил у Тани будничным измаянным тоном: – Значит, так и живете?
– Так и живем, – с готовностью подтвердила она.
– Ну-ну, – сказал он. – Хреново живете. Можно мне закурить?
– Кури. Хоть мужиком запахнет.
Она подвинула ему пепельницу в виде лаптя.
– Вот именно – «запахнет», – иронически поддакнул он и хотел добавить, что если в нем что и осталось от мужика, так это запах, но воздержался. Вместо этого спросил: – Дом-то кооперативный?
– Кооперативный.
– Две сестрицы под окном пряли поздно вечерком. Говорит одна сестрица…
– Мы с ней единоутробные, – сказала Таня. Вера, отстраненная от разговора, поставила на стол три дымящихся чашки и, величественно покачивая полным станом, прошествовала в ванну умываться перед сном. – Кажется, так, когда от разных отцов?.. Мой умер двадцати восьми лет. На целину ездил. Они ведь там в палатках жили, простудился. Завтра годовщина, собираемся съездить на кладбище.
– Рано вставать? – Ему захотелось погладить по мальчишеским вихрам эту любительницу абсента, преданно таращившую на него карие похмельные глаза.
– В семь часов.
– Мы тебе на кухне постелем, не возражаешь? – язвительно и задорно сказала Вера, выходя из ванны, умытая, краснощекая и молодая; под ее злорадным взглядом пожилая Таня покаянно опустила ресницы. – Здесь, правда, здорово поддувает из окна…
– Я могу и на коврике у порога, – сказал он.
– Ты чем-то недоволен? – Вера подсела к ним. Теперь он сидел во главе стола, они по бокам, друг против друга (в оппозиции). Слегка опустив голову, он пощипывал волоски на запястье. Он и не глядя чувствовал, что они смотрят на него: до чего простой, худой и умный парень, все-то он понимает, будто сто лет знакомы. Он задумчиво, как актер перед ответственной репликой, повертел красивую английскую сигаретницу Веры (Таня не курила) и сказал:
– Я всем доволен. Пользуюсь вниманием двух очаровательных женщин, чего же еще?
– Ты кактусы поливала? – спросила Вера, торопливо разрушая наступившую паузу.
– Нет, – ответила Таня.
– Пойду полью, – сказала Вера, царственно отодвигая недопитую чашку.
Еще не удалилась ее жертвенная спина, а он, торопясь восстановить нарушенную доверительную близость, предложил раскрытую ладонь и Таня мягко и признательно опустила сверху свою, легкую, теплую, бедную, и заговорила, а он, закрыв глаза, явственно увидел в католическом полумраке исповедальни под стрельчатым окном себя в плаще и капюшоне и робкую из-под молитвенных складок одежды, узкую ладонь прихожанки и ее земные глаза, верующие во искупление:
– Я ведь замужем была. Он ничего не любил. Он любил только есть и спать. Придет с работы, поужинает и спать, а утром его не добудишься. Единственный сынок у маменьки. Держали меня вместо кухарки, прачки и домработницы. Один раз, на Новый год: ну, думаю, сегодня мой день. А у меня платье было, с вологодскими кружевами, бальное, и нас друзья приглашали в этот вечер, и надо было ехать… А он пришел откуда-то уже поддатый, а его, если выпьет, в сон клонило. Байбак такой, увалень. Ладно, думаю, проспится, еще успеем… а он залег и проснулся уже во втором часу. «Таня, – говорит, – давай ляжем спать: надоело все на свете…» Небритый, рожа опухшая, глазки заплыли, смотрит тюленем и так жалобно, умильно. Ох и озлилась я! Господи, что ж это за мужик! Только бы дрыхнуть, ничего не делать и ничем не интересоваться. Только бы куда-нибудь спрятаться и все забыть. Восемь лет такой жизни! Восемь лет утирать эти противные слюни, слушать это брюзжанье: и завтрак невкусный, и тапочки я куда-то засунула. Полгода телевизор стоял сломанный, так и не сумел в мастерскую свезти. Я ему говорю: «Костя, ты можешь хоть что-нибудь сделать?» – «И не могу, и не хочу, – говорит. – И вообще, оставьте меня все в покое…» Я бы, может, ему все простила, но – детей он не любил. Брезговал. «И так жизнь тяжелая, плюс еще дети…» Можешь себе представить, жизнь ему тяжелая была…
– А тебе все равно надо было родить. Привык бы.
– Ты так считаешь?
– Конечно. Я думаю, вы друг друга не поняли. Просто, понимаешь, нормальна та семья, где жена не навязывает мужу женских представлений о счастье, и наоборот. Конечно, если бы он не был слабаком и меньше нуждался в твоей опеке, он и с ребенком бы быстро поладил. А он, вероятно, только тобой и жил, спасался. Значит, говоришь, матушка подрезала ему крылья? Он чем занимался-то?
– Художник. Да нет, не т а к о й художник, он всякие плакатики рисовал.
– Тем более. Значит, у него целый комплекс развился. Не говорил он тебе, например, что-нибудь вроде того, что деятельны только подлецы и мерзавцы, а добро всегда без кулаков?
– Точно. А как ты угадал?
– Интуиция. Я, может, сам такой был. Во всяком случае, я этот тип людей встречал. Спать – их любимое состояние. И чтоб их не тревожили. Помнишь, как Обломов принимал визитеров? «Не подходи, ты с холода», – говорил…
Вьюнов взял Танину руку, прижал ее к губам, сознавая, что немножко играет, но что этот поцелуй необходим именно сейчас, чтобы ее, разгневанную, против всех мужчин ожесточенную, вернуть к первоначальному задушевному интиму, к легкой обоюдной влюбленности, к надежде, что если не он, то другой… если не в тридцать, то в сорок… только надо верить, искать, ждать…
– Воркуете, голуби? – Вера вошла с порожней кружкой. – А времени два часа, между прочим.
Он тотчас забыл о Тане, встал и ему захотелось виться вокруг Веры, чтобы доказать ей, что она вовсе не на вторых ролях, а вполне равноправна со старшей сестрой, что он и ее понимает и ценит; он даже весьма неловко приобнял ее (а Таня, увидев это, пошла снимать для него матрас с антресолей), но Вера капризно двинула его локтем в бок. И тут он вдруг вспомнил из Гейне: «Стою, как Буриданов друг…» – расхохотался, хохотнул коротко и нервно, и весь интим разрушился, а Таня уже устилала матрас между алой стенкой и газовой плитой, безыскусно извиняясь, что бледно-розовая, в мелких морщинках простыня не первой свежести. Он понимал, что это отставка, что гордая, своенравная Вера, которой он не зря побаивался и не сумел нейтрализовать, бесцеремонно разрушила его исповеднические чары, и внутренне посмеивался от души над собой, но в этом подтрунивании росло и поднималось желание исследовать этот зеленый остров, впиться, впиявиться здесь, перепутать сестринские узы и причаститься незнакомой, странной жизни двух воинственных женщин.
– Мне здесь холодно будет, – громко, чуть юродствуя, пожаловался он. – Что это за отопительная батарея – курам на смех.
– Ничего, – отрезала Вера. – Холодно, зато не оводно.
– Как это?
– Ну, то есть мухи не кусают.
– Кусают! – Он капризно топнул ногой. – Две большие жирные мухи!
– Ты сдачу получил? – Вера спрашивала холодно и зло. – У таксиста, – уточнила она, видя, что он недоумевает.
– В передней на трюмо, – буркнул он. «Нужна мне ваша сдача…»
– По-моему, если он возьмет еще двушник, мы не обеднеем, как ты считаешь?
– Да ну тебя, Верка! Ты уж скажешь тоже… – Таня все еще поправляла матрас, тщательнее, чем необходимо, разглаживала.
– Если идти через Останкино, в четыре я буду уже дома, – сказал он деловито и подумал: «Все равно ты жирная, жирная!»
– Спокойной ночи!
Даже в том, с каким сдержанным бешенством Вера прикрыла за собой кухонную дверь, чувствовалось, что она разъярена до предела.
– Ну? – спросил он надменно, давая понять, что готов одеваться и уходить.
– Дуги гну! Зачем ты ее обидел? Она только чуть-чуть меня потолще. – Таня смотрела добродушно и укоризненно.
– А черт вас разберет! Муж у тебя был ласковое теля, а ты все равно от него сбежала.
– Это я, а это – она. Думать надо…
– И вообще, я бы сейчас чего-нибудь кисленького выпил – клюквенного морсу, например…