Тогда, может, швепс? – допытывался голос. – Шшвеппссс! Ах, как хорошо утоляет жажду швеппс!
Ну, у него еще два варианта, у этого заболевания, – упорствовал Коточигов. – При одном иглы желтеют и слегка свиваются, а при другом желтеет только одна иголка, а вторая остается зеленой.
Тебе бы лесоводом устроиться, – может, попробуешь? Чего кусочничать в Москве? Проживешь жизнью настоящего мужчины…
Ага, вон как эти дорожники: мат-перемат, веселый хохот, забористые шутки и крепкое гомосексуальное дружество. Вон они как вкусно начинают рабочий день: точно их мать сразу четверню родила, а потом они друг на друге переженились. Россия, мужской бородатый поцелуй, царь Ашшурбанипал, бородатый повстанец курд.
Ну, в общем, – не понятно кому объяснял Коточигов, – оно возникает у совсем молодых сосен, таких маленьких, что их зимой целиком засыпает снегом. Считалось, что это как-то зависит от величины снежного покрова.
Причем здесь снежный покров? – грубо вмешался внутренний голос. Это же грибковое заболевание. Грибок. Парша.
Снежный шнусс. Шнейс, шмиссе. Скажи уж, Шамиссо. Шмус, шурф. Ну, немецкое же слово.
Шнеерсон – самое немецкое.
Снежный шанс. Шнежный шансс. Тьфу, черт!
Может, шерешпер? – спросил голос.
Ты что: шерешпер же – рыба.
Ну, тогда не знаю.
Во-от. Вот и я не вспомню никак.
Проехали длинную железнодорожную платформу, болото и сосняк кончились, потянулся веселый мелкий весенний березняк, когда листья еще так свежи и зелены, что их хочется приласкать.
Может, шинусс? – уныло спрашивал Павел Коточигов на семьдесят пятой версте своего пути (приближалась уже столица, шли крупные микрорайоны, точно куски рафинада, поставленного на попа).
Ага, скажи уж сразу: шинуаз. Или еще лучше: шизо. Шледштвенный ижолятор. У тебя зубов нехватка, вот и кажется, что все шипящие и свистящие звуки.
Стейтс?
Ага, во-во: Юнион Стейтс лимитед. Повальное заболевание в Юнион рипаблик оф Раша.
Приеду на работу, перерою все справочники, какие есть, но узнаю, – решил Коточигов. – Иначе точно свихнусь… Пшют? Шпур? Шнур?
Лошадиная фамилия, съязвил голос.
Пшют? Psst, как говорят французы, вроде нашего: тс-с-с! Пшепрашем, пани. Пушт? Пуштун, вражда гвельфов и пуштунов. Пестицидами отравилась, вот и заболела: снежный пестц. Шест? Шестов. Вот именно: Шестов, Шварцман, Шварцкопф, шипящих и свистящих навалом.
Может, все-таки шютце?
©, Алексей ИВИН, автор, 1997, 2009 г.
Рассказ опубликован в журнале"Наша улица»
Алексей ИВИН
Запасной вариант
– Ну, и это всё, что ли? – грубо спросила Любочка, приподнялась на локте, пытливо и бесстыдно заглянула в глаза. Корепин, пожалуй, простил бы, легче перенес бы ироническую насмешку, а вот такую оскорбительную грубость – нет. В ее циничном беспощадном вопросе и смутном лице (было темно) он уловил злую надменность и, уязвленный этим, внутренне ощетинясь, спрятал глаза и отвернулся к стене. Ему захотелось ответить чем-нибудь столь же хлестким и обидным, столь же унизительным. Как бы она ни ерепенилась, не станет же она отрицать, что подобрал-то он ее на улице, в аллее – вышел, как обычно в последнюю неделю, прогуляться на сон грядущий, полюбоваться закатными, багрово-золотистыми облаками, вдохнуть посвежелого воздуха, чтобы себя, расторгнутого, соединить с миром. Он жил один на даче своего друга, корпел над дипломным проектом городской бани, дорабатывал его: диплом он уже защитил, но в строительном управлении его проект забраковали как чересчур изысканный, потребовав переделок. Ему, проектировщику бань, приходилось совмещать несовместимое – работать на потребу дня и восхищаться чертежами Леонардо да Винчи и ведутами Франческо Гварди в надежде извлечь оттуда пользу для себя. Он шел по дряхлой липовой аллее, смакуя майские, какие-то почти чахоточные ароматы, как вдруг из беседки, мимо которой проходил, его окликнула высокая длинноногая блондинка. «Эй, Борька, куда поплыл?» – испитым и прокуренным голосом позвала она. Он охотно обернулся на зов, хотя мог бы ответить, что она обозналась; даже ее зазывный блатной тон не оттолкнул его, потому что не только природой и великолепным вечером насладиться, не только ради полезного и осмысленного променада выходил он, а еще и для того, чтобы случайно встретить женщину, одержимую тем же бесом, тем же безотчетным влечением, что и он: было одиноко, и была потребность контакта, пусть случайного. Первым он не завязал бы знакомство (из опасения наткнуться на спесь, высокомерие, конфуз и, следовательно, испытать упадок духа), но убедиться, что он не одинок в тайных терзаниях плоти и в надежде на случайное тепло, этого он хотел – высвободиться. Фривольный оклик его всколыхнул и – в тон ему – он ответил, что хотя он не Борька, а всего лишь Петька, это в принципе все равно и он охотно присядет возле хорошенькой девушки: подыгрывал ей, изображал беззастенчивого шалопая, ей соразмерного и понятного. И хотя сразу же, начав ломаться, играть роль, себе не свойственную, ощутил внутренний дискомфорт и протест, интерес к игре и к тому, чем она кончится, сохранился и даже усилился, когда (неуловимое понимание без слов, через взгляд) стало ясно, что она звала именно его. Игривая праздная шалунья. Но тон ее оклика, предлог (Борька) был заранее самозащищенный, себя обеляющий: если он не остановится, то подумает, что она обозналась, если клюнет, хотя зовут не его, значит сам не прочь познакомиться. Итак, ее товар – его цена (если грубо, о б э т о м); если проще и человечнее – обоюдная надежда: а вдруг сегодня?..
Они познакомились, стакнулись. Он пригласил Любочку к себе (не сразу, спустя время, в удобный момент, когда почувствовал, что она согласится и ждет). И вот они пошли, она – через внутреннее сопротивление, не слишком ли легко согласилась и не вообразит ли он бог весть что, сосредоточенная, задумчивая, он – оживленный, взволнованный, болтливый (заговаривал, умаслял), слегка даже лихорадочный и тоже в нерешительности: потому что был запрет, происки беса, страх – Светлана, невеста. Всего лишь неделю назад, вся в предсвадебных хлопотах, Светлана приезжала к нему из Логатова; для нее свадьба была решена и неминуема, он же, после ее отъезда, сопротивляясь неминуемости, подыскивал в уме, нет ли другого, не столь бесповоротного варианта и развития событий. Итак, сейчас он поступал по отношению к ней нехорошо, подло, и это притом, что тогда, с ней, был искренен, а прощаясь даже прослезился и, хотя ничего не обещал (не поддерживал впрямую ее бракосочетательного торжества), молча все же поклялся н е о с к в е р н я т ь. Тогда, при встрече, было ощущение ее – торжества и его – обреченности, пути в западню, а сейчас, рядом с Любочкой, представлялось (или пугало?), что у Светланы – кроткая красота, тихая поступь, внимательные глаза, болящие за него, нервного и беспутного, голубиная чистота, венчающая ее как нимб, детская привязчивая беспомощность, любовь. Чем же были его слезы при расставании? Самооплакиванием? Заблаговременным покаянием накануне торопливой (прежде чем жениться) готовности согрешить? Потянуло кота после сливок на сырое мясо. Что же это такое в нем сидит странное, жадное, подыскивающее запасной вариант? И то сказать: со сливок пучит; а вот если поймать мышь и вонзиться в ее теплое бархатистое голенькое брюшко кровожадными клыками, чтобы под алчным языком содрогнулась и умерла последняя пульсирующая жилка, – это острее и необходимее, это запасной вариант, это разговенье, это возможность ощутить себя сильным и жизнеспособным… Что-то, однако, не похожа эта Любочка на жертвенную мышку. Настолько не похожа, такой крепкий орешек (это чувствовалось), что он даже попритих, предощутил, что и это – западня, и пожалел, что связался с ней. Внешне-то он по-прежнему улыбался, предвкушал, приценивался, увлекался острой чувственной игрой взглядов и слов, а внутри нес смутную тревогу, почти паниковал. Важно было подавить эту панику, и он ее подавил – там, уже на даче, когда обнял Любочку и они поцеловались; но, замещая панику, вылезло и расположилось в душе чувство вины. Не одно, так другое, не дыра, так прореха. Впрочем, ему полегчало, когда Любочка освоилась, осмотрелась, вписалась в интерьер и, увидев Светланину фотографию, спросила напрямик, не женат ли он; он ответил, что нет, бог миловал – не солгал, Светлану не очернил, но от этой темы – от сопоставления – захотелось уйти. К счастью, Любочка больше об этом не заговаривала – успокаивалась, знакомилась с обстановкой: напевая, перетрогала все вещи на ночном столике, пока он собирал закусить и выпить на двоих, покрасовалась перед зеркалом, подвела губы, смахнула невидимую пылинку с безукоризненно чистой щеки, закурила, повернулась к окну, за которым вразброд толпились деревья Мичуринца и грохотали электрички. Не опасаясь встречного взгляда, он впервые глазомерно оценил Любочку, не почувствует ли жалости к ней, не появится ли стремление ее ободрить, – и от ее узкой спины с обозначенными лопатками, от серой юбки, зауженной в поясе и колоколом расходящейся книзу, от стройных сухих ног в дешевом капроне, от всей ее слегка ссутуленной фигуры на фоне окна и от тонких, как паутинки, волос, не заколотых в прическу и опушавших бледную шею, на него и впрямь повеяло грустью, беззащитностью. Именно так, со стороны, не обнаружится ли в ней женская слабость и не потребуется ли его мужская поддержка, он не раз рассматривал и Светлану. И как бывало со Светланой, когда та от него отчуждалась, он подошел к Любочке сзади и обнял за плечи, чтобы она не грустила, не отдалялась и не удалялась в заоконное путешествие, но если Светлана всегда в такие минуты признательно, доверчиво склоняла голову на грудь, то Любочка лишь посмотрела – холодно, сухо, бесцеремонно, как дикий зверек, которого пытаются одомашнить: она была чужая и породняться не собиралась. Ласковые ободрительные слова замерли у него на губах; он поспешил снять руку: окруженная броней самодостаточности, Любочка в утешении не нуждалась; имитировать любовь не удавалось. Ну что ж! Он усадил ее за стол, налил себе и ей мадеры в тонкие бестелесные рюмки-бутоны, сохраняя на переносице отчужденную складку, а в движениях – деловитость, чтобы Любочка не подумала, что он сентиментален. Сближение протекало вяло, реакции взаимодействия не было – был лишь, судя по всему, взаимный головной расчет. Из немногих слов, которые были между ними произнесены, он понял, что Любочка ищет денег и надежного мужчину, который бы ее содержал. Они молча и торопливо, как лекарство, выпили вино, чтобы скованность прошла и появилась развязность. Когда мозг слегка затуманился, Корепин, форсируя достижение цели, грубовато обнял Любочку, усадил на колени, и они поцеловались, чуждые друг другу настолько, что он с отвращением ощутил мыльный запах и липкую приторность ее помады, а Любочка даже не прикрыла глаза: он наткнулся на ее посторонний равнодушный взгляд никуда и прервал поцелуй. Они стали еще дальше, чем прежде. Любочка торопливо закурила, чтобы за дымом, поднося сигарету ко рту, скрыть ощущение пустоты и неуютное беспокойство. Корепин почувствовал, что они с Любочкой в чем-то одинаковы: может быть, в подавленности, в недоверчивости. Тягостно мучаясь, они выпили еще – допинг, необходимый, чтобы преодолеть барьер; оба отлично знали, чего хотели, но, одинаковые, одноименно заряженные, отталкивались. Корепин встал со стула и нервно зашагал по комнате: следовало что-то предпринимать, но драпироваться в высокие чувства, говорить о любви в пылу и страсти, – нет, на это язык не поднимался. И тут Любочка неожиданно позвала его, мягко, почти томно (захмелела), позвала и крепко, с внезапной чувственной силой привлекла к себе, погладила по голове и проворковала: «Ты ведь хороший, правда? Ты хороший?» В этом было что-то материнское, утешительное – перемена, странная после настороженности и резкости. Он подумал, что резкость, грубость, выжидательность – ее защитные маски; подумал он и другое: охотница за деньгами хочет замуж, думает, что эта дача – его, хотя и не спрашивает об этом прямо. Впрочем, он понял (на периферии сознания), что ни то и ни другое, а просто два мучительных одиночества безуспешно пытаются обогреться друг возле друга. И допуск, позволение на это со стороны Любочки было дано; обласкав, она призывала его не сомневаться, не колебаться – действовать, и пусть будет что будет. Пусть нет любви и влечения, зато есть нужда: их обоих жизнь так скрутила, что деться некуда, – надо попробовать, надо продолжать надеяться, не возникнет ли теплота…
Он почувствовал (сквозь раздражение своей неласковой нерасторопностью), что так (настолько без любви) зеленщица обдирает с капустного кочана вялые верхние листья… Любочка подчинилась с усталой раздражительной гримасой на лице, вяло прижалась и закрыла равнодушные глаза; ее бесило, что это совершается так скоро и так принудительно, без предварительного обрядового подготовительного действа, и она думала, что, видно, такова ее участь – ходить по рукам. Но попытаться все же следовало: как знать, не придут ли тепло, привязанность и нежность потом?..
Но этого не случилось. Не произошло вообще ничего, потому что в Корепине, подавляемый им, сработал тот самый запрет, то табу, которое присутствовало в нем с первой минуты знакомства с Любочкой. Корепин уткнулся в подушку, и вот тогда, возмущенная и уязвленная, с холодным грубым отвращением Любочка и спросила:
– Ну, и это всё, что ли?..
Эксперимент провалился. Любочка была женщина, покорная мужской силе и власти, пассивная; но, взамен и в качестве компенсации за покорность, она требовала денег и развлечений. К сильным мужчинам она привязывалась, в них мучительно влюблялась. С их триумфальным шествием по жизни связывала сокровенные надежды, «виды» – веселящей роскоши, автомобилей, красавца любовника, а лучше – супруга, на зависть подружкам, да чтобы автомобиль был заграничной марки, а мужчина – вылитый Джеймс Бонд, чтобы были пляжи, фешенебельные рестораны, лакеи. Таковы были мелкобуржуазные мечты. А что же было на деле? Грязные забегаловки, бесцеремонные официантки, которые мечут тарелки с подноса на стол, как дискоболы, конкурентки – пьяные фифочки, которые того и гляди начнут приставать к твоему кавалеру… Нет уж, хватит! Ей надоела эта блядская жизнь. Она страшно завидует и Наташке, и Верке – у одной муж инженер, на «москвиче» ездит, у другой художник, за границей уже два раза была. Чем она хуже их? И она искала сильного уверенного пробивного мужчину, ставила на него; но все они, пробивные, ни в грош не ставили ее и, овладев, бросали – кто раньше, кто позже. Мечтательница, она терпела неудачу за неудачей, стала почти что проституткой, и подавленное чувство собственного достоинства прорывалось грубостью, злобой; ей не везло, ее почему-то постоянно объегоривали, ею пользовались; и дошло до того, что она почувствовала инстинктивный страх в душе и усомнилась, не сильные ли и пробивные мужчины тому причиной? А этот… этот внушал смешанные чувства (сострадания и уважения); на первый взгляд, вялый какой-то, щебечет черт знает о чем и боится ее, мямля, прилипчивый, такой же, как она, закупоренный – и все же… Слюнтяй? Хитрюга?! Его ли эта дача? Что он за человек? Кто эта женщина на фотографии? Неуверенный, переменчивый и, одновременно, целеустремленный, он с о в п а л с нею такой гранью, что она почти не сомневалась: этот не бросит ее, попользовавшись и бесповоротно, он ее во всяком случае запомнит, он ей пригодится. Но – и это сбивало с толку – вел он себя с такой обреченностью, так, жалкий, в нее вцепился, что, откажи она ему, он мог решиться на что угодно – на самоубийство, на жестокость; чувствовалось, что этому парню буквально приспичило, уткнулся в тупик и ищет, кто бы его вывел. Нет, она не против, ради бога, но когда он торопливо и, в общем, умело стал обдирать ее, безучастно подумала, что все-таки в нем ошиблась и он подлец; когда же он столько всего в один присест наговорил, так переволновался и так опозорился, – тут-то она и поняла, что драпировки спали, что он мальчишка, сопляк, ничтожество (разглядела за туманом); и не то обидно, не то бесит, что ничтожество, а то, что, наобещав и затуманив, вдруг мгновенно лопнул как мыльный пузырь.
– Пусти, я оденусь, – неприязненно сказала Любочка.
Корепин не упрашивал повременить: бесполезно, ни к чему; он мрачно, ожесточенно раскаивался, казнил себя, что все п р и д у м а л, поторопился, решил, что выйдет и по придумке, без чувства, массированной атакой. «Идиот! – распекал он себя. – Куда ты гонишь, куда спешишь? Что, завтра жизнь кончается? Мордуют тебя все кому не лень, а ты до сих пор ничему не научился». Ему захотелось, чтобы Любочка ушла, и поскорей. Мало того, что осрамился сам – еще и над именем Светланы надругался, той самой, с которой у него все ладится и везде – в быту, в отношениях. Чего он ищет? Зачем раздваивается? Почему так боится свадьбы и бесповоротности, с нею связанной? Почему надо иметь непременно двух женщин, продублировать оба варианта, подстраховаться? Вот точное выражение – подстраховаться: от слова «страх». Надо быть мужчиной, мужиком, нести свой крест и не лезть в дерьмо. Он не презирал себя, но ему хотелось остаться одному, чтобы заняться самобичеванием, проанализировать причины проигрыша. Но странное дело: внутренне остервенился он – и поостыла Любочка. Уже одно то, что он ее не уговаривал, не удерживал (не малодушничал), а, еще недавно пристыженный и, казалось, уничтоженный, замуровался, – уже одно это заставило Любочку переменить первоначальное окончательное решение – уйти, хлопнув дверью. Хлопнуть дверью нетрудно, но будет ли от этого удовлетворение? Он ведь не остановит, вот что обидно. Она меланхолично, но с достоинством поруганной одевалась и уже оправдывала его: Ну, перенапрягся, с кем не бывает, нынче все психи… Лучше всего покурить, пока он очухается.
Она подошла к темному окну и закурила.
Корепин решил, что надо попробовать ее прогнать (сохранить собственное достоинство), хотя где-то в глубинах сознания уже блуждала надежда, что если она останется, все еще можно поправить. Конечно, она груба, но есть что-то необходимое и спасительное в сближении двух людей с подавленными инстинктами. Близости нет и не будет, но необходимее, чем горькие издевки над собой, нужна победа, выбор на развилке дорог – обеих: по одной идти, а другою, параллельной, дорожить и утешаться. Первый раунд игры закончился, начался второй; исход заведомо известен – ничья, но с обоюдным моральным удовлетворением. Оба чувствовали, что, несмотря на их схожесть, их взаимно притягивает неведомая сила, которой лучше подчиниться. И все же Корепин был зол, как черт. Завернувшись в простыню, он встал, закурил и с вызовом и сарказмом (дескать, убирайся, если хочешь) спросил:
– Ну?..
– Слушай, ты можешь достать бразильский кофе, баночку или две? – спросила Любочка совершенно, но наигранно спокойно, не отходя от окна и не реагируя на враждебный тон.
– Нет, – так же спокойно ответил Корепин, наливая вина себе и Любочке.
– Жаль, – сказала она довольно равнодушно: жаль, что ты не способен достать кофе, жаль, что ты такой жалкий человек.
На языке Корепина вертелся саркастический вопрос: ну что, попробуем еще раз? – но он почувствовал, что если задаст его, то окончательно уронит себя в ее глазах. Самое главное сейчас заключалось в том, чтобы попытаться еще раз преодолеть взаимную чуждость, терпеливо и доброжелательно, не травмируя ни себя, ни ее. Он подошел к Любочке, дружелюбно протянул бокал и хотел было дружески улыбнуться, но она взглянула на него холодно и надменно, возводя новый барьер. И все же, опять без желания, взламывая этот барьер, настырный, настойчивый, жалкий, Корепин снова обнял Любочку, призывая (усилием воли и ума) столь необходимое в эту минуту эротическое воображение – яркую картину победы над слабой женской волей. Увы! Тщетно! Внешне податливая и готовая, Любочка – с ее абсолютно отрешенным, холодным, бесчувственным, как маска, лицом – внутренне н е в е р и л а, не поощряла его, хотя и отдавала себя в полное его распоряжение. Это было какое-то мучительство, неописуемая взаимная страдальческая мука – достучаться, пробиться сквозь затворы, опробовать запасной вариант, тот, в котором оба катастрофически нуждались…
И они не расстались, пока не достигли этого.
Вялый, веселый и пустой, не излучающий ни единого флюида, Корепин равнодушно проводил Любочку, признательную, впавшую в какую-то детскую дурашливую веселость, посадил на электричку и с чувством удовлетворения вернулся на дачу. На следующий день ему снова захотелось, чтобы она приехала, и когда, телепатически улавливая его желание, она в ту же минуту позвонила и спросила, не хочет ли он ее повидать, он, уже внутренне допускавший, что она о нем забыла, ответил утвердительно, с достоинством помешкав. Когда он положил телефонную трубку, Ле Корбюзье ему стал неинтересен.
«Я скотина», – подумал он о себе.
Свадьба Корепина и Светланы состоялась в срок.
©, Алексей ИВИН, автор, 1979, 2007 г.
Алексей ИВИН
Зеленый островок
И вдруг Вьюнов понял, а точнее – чувствуя, что они чего-то ждут от меня, угадал, чего именно.
– А не поехать ли мне с вами? – спросил он.
Они переглянулись и как будто присмирели. Он пережил странное, сложное чувство (амбивалентное, как выразились бы психологи. Отчего, впрочем, не быть чувству с двумя валентностями, если два объекта восприятия?) – власти и боязни, а еще – разведывательное волнение морехода, направившего корабль к зеленому неведомому острову, и угрызения. совести. «Но ведь я и вернуться могу. И вообще – подождет… Подумал он о жене. – Мне нужны свежие впечатления». Он взглянул на своих спутниц: обе сидели смирно, опустив глаза в пол. Хмель дружеской вечеринки, где они познакомились, улетучивался, становилось ясно, что и он, и они деликатнее, тоньше, благороднее, чем казалось при развязном застольном разговоре. И все-таки – он чувствовал это, – они связывали с ним какие-то надежды, и эти надежды нужно было длить, нужно было испытать себя в странствиях и утешить этих одиноких воительниц, чтобы они не грустили. Ему остро захотелось здесь, в полуночном вагоне, где размягченно, точно сонные петухи, дремали поздние гуляки, сострадательно, как обиженных детей, обласкать сестер – сперва подстриженную под мальчика, нервную, бесхитростную Таню, затем умную, замкнутую, коварную Веру, которой он слегка побаивался. Ожило в его душе и томление по свободе, и ожидание, что его застарелая жизнь перейдет в новое качество. И как только он предложил, а они молча согласились, стало понятно, что лучше об этом не заговаривать.
Они поднялись из пустынного мраморного подземелья на уютную улицу, где вился снежок, поймали легкое такси и покатили по Дмитровскому шоссе. Все деньги он спустил там, на вечеринке, и теперь надеялся, что это зыбкое, приятное скольжение, эти птичьи ныряния под автодорожными мостами не обойдутся дороже полутора рублей, но счетчик беспечно тикал под каждым красным светофором в объединенном полумраке такси, покуда оно не подрулило к бесконечно длинному дому. С переднего сиденья он поднял левую руку с зажатой рублевкой, точно голосовал против унизительной бедности, и сестры тотчас догадались (милая черта, женское бескорыстие) – воткнули десятку между его пальцев и, пока он ждал сдачу, гуськом потянулись к заснеженному стеклянному подъезду. Снег пошел гуще, точно вытряхивали порванную пуховую подушку. Пока сестры, обе среднего роста, в меховых опушках, бренчали возле двери брелоком, целясь ключом в замочную скважину, он, нависая над ними, на миг ощутил себя циклопом, загоняющим овец в пещеру. Такое возникло несообразное мифологическое чувство. Он вступил туда с любопытством, в эту крохотную прихожую с узким трюмо, и его не удивила, а только по-домашнему умилила добрая услужливость Тани, которая, согнув узкую спину, вытаскивала из-под гардероба стоптанные шлепанцы для него. Он прошел на чистую кухню, выложенную вишневым кафелем, он ходил среди них изнеженным бездельником, пока они зажигали газ и включали бордовый торшер с вязаным абажуром, он нахваливал опрятность и художественный вкус этой алой кухоньки, потом пошел осматривать единственную комнату – непокрытый раздвижной диван, шкаф, две сиротские застекленные полки с обывательскими книгами и уголок флоры – пересыпанные гравием длинные ящички с кактусами. Он потрогал самый большой кактус, укололся и подумал раздраженно: «Что я с ними с двумя делать-то буду? Вот авантюрист! Давай теперь развлекай их».