Люблю одно: бродить без цели
По шумным улицам, один;
Люблю часы святых безделий,
Часы раздумий и картин.
Я с изумленьем, вечно новым,
Весной встречаю синеву,
И в вечер пьян огнем багровым,
И ночью сумраком живу.
Смотрю в лицо идущих мимо,
В их тайны властно увлечен,
То полон грустью нелюдимой,
То богомолен, то влюблен…
Брюсов был в те времена величиной неописуемой. Его поддержка означала для начинающих поэтов практически гарантию литературного успеха. Одна из современниц вспоминала: «Молодые поэты поднимались по лестнице гостиницы „Метрополь“ с затаенным сердцебиением. Здесь решалась их судьба – иногда навсегда, здесь производилась строжайшая беспристрастная оценка их дарования, знаний, возможностей, сил. Здесь они становились перед мэтром, облаченным властью решать, судить, приговаривать».
Трудно было поверить, что совсем недавно, несколько лет тому назад над самим Брюсовым смеялась вся Москва – за моностих «О, закрой свои бледные ноги».
Философ и поэт Владимир Соловьев иронизировал: «Для полной ясности следовало бы, пожалуй, прибавить: „ибо иначе простудишься“, но и без этого совет г. Брюсова, обращенный очевидно к особе, страдающей малокровием, есть самое осмысленное произведение всей символической литературы».
Сам Тынянов недоумевал: «„Почему одна строка?“ – было первым вопросом… и только вторым вопросом было: „Что это за ноги?“».
А теперь вот, пожалуйте – мэтр.
* * *
В той же гостинице прошел банкет в честь выхода первого номера журнала «Золотое руно» – самого роскошного во всей истории российской периодики. «Этот вечер меня ужаснул, ведь еще недохлопали выстрелы, а зала „Метрополя“ огласилась хлопаньем пробок; художники в обнимку с сынками миллионеров перепились среди груд хрусталя и золотоголовых бутылок», – злословил Андрей Белый.
Дело в том, что торжества прошли как раз тогда, когда было подавлено восстание 1905 года, а восстанию Белый весьма симпатизировал. Зато он недолюбливал издателя «Руна» Н. Рябушинского и называл его издерганным розовым поросенком. А потому, скорее всего, Андрей Белый был несправедлив к участникам этого празднества.
Зато в ресторанном меню «Метрополя» появилось мороженое «Золотое руно». Говорят, его любил Сытин – известнейший книгоиздатель дореволюционной Москвы. Он имел в «Метрополе» свой столик, где каждый день просиживал часок, общаясь и с партнерами по бизнесу, и просто так, с друзьями.
А как-то раз здесь за ужином встретились Илья Репин, Виктор Васнецов, Василий Суриков и Валентин Серов. Суриков поднял бокал шампанского и произнес:
– Я пью за здоровье четырех величайших русских художников.
Затем Васнецов покидает компанию, и Суриков поднимает очередной тост:
– Теперь, когда мы остались втроем, я, не кривя душой, наконец-то могу выпить за здоровье трех величайших русских художников.
Потом уходит Серов, и Суриков вновь поднимает бокал:
– Что ж, Илья, уж мы-то с тобой знаем, кто есть в действительности два величайших российских художника. За нас!
Репин выпивает, вскакивает, бежит в гардероб и говорит Серову, натягивающему пальто:
– Угадай, что сейчас Суриков делает! Не угадал? Пьет за здоровье единственного великого художника России.
В конце 1910 года здесь был дан предновогодний «Авиационный карнавал», посвященный развитию авиации. Посему под потолком парил огромный дирижабль.
* * *
Славился метрополев ресторан – свидетель множества неповторимых и прекрасных сцен. Шаляпин, например, здесь пел «Дубинушку» – когда вышел знаменитый царский манифест 17 октября 1905 года о «даровании незыблемых основ гражданской свободы». Он писал в воспоминаниях: «Пришлось мне петь однажды „Дубинушку“ не потому, что меня об этом просили, а потому, что царь в особом манифесте обещал свободу. Было это в Москве в огромном ресторанном зале „Метрополя“… Ликовала в этот вечер Москва! Я стоял на столе и пел – с каким подъемом, с какой радостью!»
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник вспоминала этот случай: «Шаляпин как-то ужинал после спектакля в ресторане гостиницы «Метрополь», куда из театров съезжалось много народу. Кто-то попросил Шаляпина спеть «Дубинушку», и он согласился. Те, кто слышал «Дубинушку» в исполнении Шаляпина только по граммофонной записи, не могут и представить себе все богатство и мощь этого удивительного голоса. А в «Дубинушку» Шаляпин вкладывал, кроме того, так много: всю затаенную силу русского народа, весь ужас того гнета, который тяготел над ним и который он впоследствии так победно сбросил.
Пророчески звучало все это в русской песне – и, как всегда в те времена, особенно поражало несоответствие того, о чем пелось в песне, и того, что было кругом. Перед глазами взысканных судьбой слушателей, сидевших за столиками, уставленными бутылками шампанского и разными деликатесами, так и вставала Волга и бурлаки, тянувшие бечеву, как на знаменитой картине Репина, – и песню их пел Шаляпин, словно олицетворявший ширину и силу своей родной реки. Когда он кончил петь и улеглись овации, он взял шляпу и пошел по столикам. Никто не спрашивал, на что он собирал: знали отлично, что деньги пойдут на революционные цели… Но собрал он огромную сумму».
Кстати, этот поступок знаменитого певца вошел в литературу. Горький писал в своем романе «Жизнь Клима Самгина»:
« – Просим! Про-осим! – заревели вдруг несколько человек, привстав со стульев, глядя в дальний угол зала.
Самгин чувствовал себя все более взрослым и трезвым среди хмельных, ликующих людей…
Шум в зале возрастал, как бы ища себе предела; десятки голосов кричали, выли:
– Просим! Милый… Просим… «Дубинушку»!
…Тишина устанавливалась с трудом, люди двигали стульями, звенели бокалы, стучали ножи по бутылкам, и кто-то неистово орал:
– В восемьдесят девятом году французская ар-ристо-кратия, отказываясь от…
– К чорту аристократию!
Бородатый человек в золотых очках, стоя среди зала, размахивая салфеткой над своей головой, сказал, как брандмейстер на пожаре:
– Господа! Вас просят помолчать.
– А как же свобода слова? – крикнул некий остроумец.
Но все-таки становилось тише, только у буфета ехидно прозвучал костромской говорок:
– Да – от чего же ты, Митя, откажешься в пользу народа-то, ежели у тебя и нету ни зерна, кроме закладных на имение да идеек?
– Шш, – тише!
Тут Самгин услыхал, что шум рассеялся, разбежался по углам, уступив место одному мощному и грозному голосу. Углубляя тишину, точно выбросив людей из зала, опустошив его, голос этот с поразительной отчетливостью произносил знакомые слова, угрожающе раскладывая их по знакомому мотиву. Голос звучал все более мощно, вызывая отрезвляющий холодок в спине Самгина, и вдруг весь зал точно обрушился, разломились стены, приподнялся пол и грянул единодушный, разрушающий крик:
Эх, дубинушка, ухнем!
– Чорт возьми, – сказал Лютов, подпрыгнув со стула, и тоже завизжал:
– Эй-и…
Самгина подбросило, поставило на ноги. Все стояли, глядя в угол, там возвышался большой человек и пел, покрывая нестройный рев сотни людей. Лютов, обняв Самгина за талию, прижимаясь к нему, вскинул голову, закрыв глаза, источая из выгнутого кадыка тончайший визг; Клим хорошо слышал низкий голос Алины и еще чей-то, старческий, дрожавший.
Снова стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что голос его стал еще более сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряженные, ожидающие лица, и ни одно из них не казалось ему пьяным, а из угла, от большого человека плыли над их головами гремящие слова: