А после революции здание прошло сквозь целую череду владельцев. Сначала – секретариат ЦК ВКП (б). Потом – государственная плановая комиссия. Следом за ней – Народный комиссариат юстиции… А затем старая роскошная усадьба почему-то сделалась обыкновенным жилым домом.
* * *
А в 1945 году здесь разместился Музей русской архитектуры, который возглавлял в то время знаменитый и маститый А. В. Щусев, автор мавзолея Ленина и множества церквей, построенных еще до революции. Приблизительно тогда же другой архитектор, Виктор Балдин, в то время – командир саперного батальона, вошел в один немецкий замок рядышком с Берлином. Впоследствии Балдин писал в своих воспоминаниях: «К вечеру последнего перед выступлением дня солдаты принесли мне весть, что в подвале дома, где располагался штаб, они видели ворох «каких-то рисунков». Дело в том, что всю войну я старался находить время рисовать. По просьбам однополчан делал их портреты, которые они в письмах отправляли домой, – фотоаппаратов у нас тогда не было. Поэтому они правильно рассудили, что известие о рисунках меня заинтересует…
Через пролом дверной закладки в полумраке небольшого сводчатого помещения я увидел груду одинаковых паспарту, видимо, сброшенных с наскоро сколоченных стеллажей, стоящих по периметру стен; по ним ходили, их разглядывали. Я поднял наугад несколько рисунков – золотым тиснением на тяжелых картонах значились имена: Овербек, Рихтер, Слефогт, которые тогда мне не были известны. Но далее увидел знакомых – Гвидо Рени, Тициан, Веронезе, затем Рембрандт, Рубенс, Ван-Гог. А вот Альбрехт Дюрер – один, пять, десять, двадцать рисунков с его характерной монограммой из двух букв!
Захватило дух… Какие уникальные листы! Немедленно надо спасать! Выдворил всех и поставил своего человека у двери – «Никого не пускай»! А сам побежал к командиру бригады. В суматохе отъезда полковник едва выслушал мой взволнованный рассказ и отмахнулся: «Идите к начальнику штаба»…»
Но все оказалось не так уж и просто: «Начальника штаба я пытался убедить выделить хотя бы самую маленькую машину, чтобы спасти от гибели уникальные рисунки из темного подвала. Тот подумал, пыхнул кривой трубкой и почему-то поинтересовался, сколько мне лет. Узнав, что 25, многозначительно протянул: «А-а-а»… – и подвел к окну. С верхнего этажа дома был хорошо виден весь двор, заставленный грузовыми машинами. «Видишь? 20 машин. Надо еще столько же, а их все еще нет. А тут ты со своими рисунками».
Я понял, что помощи не будет. Но спасать-то надо! Расстроенный, вернулся в подвал. Как быть? Нашел свечу и стал разбирать ворох. На плотных бристольских картонах в специально сделанных углублениях по размеру листа располагались рисунки. Десяток паспарту – и больше не поднять; а их сотни. Что же делать? С болью в сердце стал осторожно срезать тонкие листы и переписывать на оборотную сторону имена авторов.
Рисунков было много. Сперва я выбирал известные имена, затем интересные сюжеты, а потом стал брать все подряд! Среди рисунков оказалась единственная картина на небольшой доске: спешившийся всадник с конем в характерном темном колорите масляной живописи. Наклейка на обороте – Гойя!
Было уже за полночь; догорала последняя свеча, а я не мог оторваться – срезал и срезал. А рано утром надо было выступать в дорогу. Пришлось оставить то, что казалось не столь ценным, но как можно было отсортировать? К тому же не оставляло предчувствие: то, что оставлю, – погибнет. На душе было тяжело…
Зажав срезанные рисунки между двумя жесткими паспарту, я взял всю кипу в охапку и понес в свой домик в лесу, благо располагался он не далее трехсот метров. Там я бережно уложил рисунки в один емкий чемодан, который имел свою историю: его нашли в саду около дома в городе Эберсвальде с полной формой гитлеровского генерала. Чемодан этот надолго стал хранилищем спасенных рисунков».
По прибытии в Москву товарищ Балдин как примерный гражданин Советского Союза передал свой дорогой трофей в Музей архитектуры. Он тогда и знать не мог, что в скором времени возглавит это учреждение, пробудет на посту директора четверть столетия, а спасенные им ценности получат имя «Балдинской коллекции» и сделаются поводом для громкого конфликта – возвращать Германии, не возвращать Германии…
А в шестидесятых годах прошлого столетия усадьбу вдруг решили передвинуть вглубь квартала – планировалось продлевать Калининский проспект вплоть до Кремля. Но вмешался Фидель Кастро, случайно оказавшийся в Москве. Лидеру братской Кубы с гордостью продемонстрировали новенькие небоскребы, но вместо восторгов встретили одно недоумение – дескать, ради чего вам превращать прекрасный, уникальный город в типовой американский городок средней руки.
Власти вняли мудрому Фиделю и оставили Воздвиженку как она есть.
Застройщики Опричного двора
Больничное здание (Воздвиженка, дом №6) построено в 1930 году архитектором Н. Гофманом-Пылаевым.
Самым страшным местом в городе Москве в конце шестидесятых – начале семидесятых годов шестнадцатого столетия был Опричный двор. Он занимал не слишком-то большую территорию – между Большой Никитской и Воздвиженкой, т. е. находился примерно там, где в наши дни идет Романов переулок.
Защищала двор семиметровая стена. Внизу – белокаменная, сверху – кирпичная. Трое ворот, обитых белой жестью. Над ними – черные двуглавые орлы и львы со сверкающими глазами, сделанными для устрашения прохожих из редких в то время зеркал.
Внутри – дома, построенные из еловых бревен – отменных, привезенных из-под Клина. Они украшены затейливой резьбой и, опять-таки, двуглавыми орлами.
А на опричной церкви – редкие колокола, вывезенные из мятежного Новгорода.
* * *
Все началось неожиданно. 3 декабря 1564 года Иван Четвертый выехал с приближенными боярами в Троице-Сергиев монастырь, на богомолье. Помолился, как водится, а после отбыл в Александровскую слободу, излюбленную еще его отцом. А оттуда вдруг послал две грамоты. Первая – список «изменников» (все больше – бояр) с перечнем измены, воровства и прочих злодеяний. Вторая – обращение к народу. Дескать, на простое мужичье мы, Князь Великий, зла не держим.
Разумеется, бояре испугались. Где это видано – царь из Москвы бежал, да от своих же подданных. И явились депутаты в слободу: прости нас, дескать, княже, возвращайся.
Тот для форсу поупрямился и согласился. Но с двумя условиями – казнить «виновников» и учредить опричнину, то есть свое собственное войско охраны. Боярам ничего не оставалось, кроме как согласиться.
Вся Россия разделилась на две части – опричнину и земщину. Опричники, как удостоенные особой чести, принесли присягу: вовсе не общаться с «земскими». Их нарядили в черные одежды, весьма напоминающие монашеские рясы. Выдали знаки отличия – по метле и по собачьей голове. Первое – чтобы выметать крамолу, второе – чтоб ее же выгрызать. Обязали их являться к общей трапезе, сопровождаемой молитвами.
Словом, получилось что-то наподобие монашеского ордена.
Правда, жизнь опричного «монастыря» сопровождалась пьянством, оргиями и, главное, бесконечными убийствами.
Царь Иван Четвертый имел весьма своеобразное происхождение. По отцу – потомок Дмитрия Донского, а по матери – Мамая. Рос злобным мальчуганом. Лет в двенадцать начал сбрасывать животных с высокого крыльца и с любопытством смотреть, как они разбиваются. А в тринадцать вынес первый в своей жизни смертный приговор: велел псарям схватить боярина Андрея Шуйского и умертвить.
Что, разумеется, было исполнено.
Дальше – больше. Когда к 16-летнему Ивану пришла из Пскова депутация с жалобой на царского наместника, государь наказал смельчаков уже не без изобретательности: «бесчинствовал, обливаючи вином горячим, палил бороды и волосы да свечою зажигал, и повелел их покласти нагих по земли». А когда после гигантского пожара 1547 года москвичи восстали и умертвили дядюшку царя, Юрия Глинского, и требовали выдать им на самосуд и прочих Глинских, царь испугался не на шутку. И стал особенно усерден в злодеяниях.
Ходил войною на Казань. Детьми обзаводился. То есть в чем-то вел обычный для государя образ жизни. Но год от года делался все коварнее. И через восемнадцать лет его злость обернулась опричниной.
Весело было служить у царя. Заботился он о своих приближенных. Хорошо кормил, крепко и сладко поил. Даже открыл для опричников дом для попоек – на Балчуге. И назвал его татарским словом – «кабак». Остальным же водку пить не разрешалось.
Следил за тем, чтобы в девицах нужды не было.
Требовал же, в сущности, немного – постоянного веселья, ночных молитв, беспощадности и некоторой изысканности в расправах.
Избранные дворяне, призванные стать царскими телохранителями, сделались разбойниками. Они без труда находили крамолу (чаще всего – в зажиточных домах), «виновников» казнили, а имущество делили между собой. Для развлечения иной раз собирались в ватаги и отнимали товар у купцов на дорогах – покровительство Ивана обещало безнаказанность.
Главным же «подвигом» опричнины был новгородский погром 1570 года. Донесли царю, что в городе готовится восстание. Тот, конечно, поверил и выехал с войском – карать.
Погром продолжался шесть недель. Царские отряды ездили по улицам, хватали кого ни попадя и сразу же казнили. Обливали, например, горючей смесью и поджигали. Или привязывали к быстро бегущим саням. Сбрасывали в ледяную воду. Сажали на кол.
Опричник-иностранец Генрих Штаден вспоминал об одном из «визитов»: «Наверху меня встретила княгиня, хотевшая броситься мне в ноги. Но, испугавшись моего грозного вида, она бросилась назад в палаты. Я же всадил ей топор в спину, и она упала на порог. А я перешагнул через труп и познакомился с их девичьей».
Отправился Генрих в поход с одною лошадью, вернулся же – без малого с полусотней, из них двадцать две везли сани с добром. За все это царь Иван благодарил опричника и дал ему почетный титул.
Террор продолжался. Все больше казнили ни в чем не повинных людей.
Постепенно царский страх распространился не только на подданных, но и на собственные злодеяния. Однажды, к примеру, во время расправы опричники никак не могли побороть купца Харитона Белоулина. Он все вырывался и кричал: «Почто, царю великий, неповинную нашу кровь проливаеши?» Все-таки его скрутили, отрубили голову, а Харитон, обезглавленный, вдруг поднялся над плахой и стал извиваться, разбрызгивая кровь по Красной площади. Его, уже мертвого, опять не могли повалить.
Царь в ужасе бежал.
После, в 1572 году, – новая война. Уже не с беззащитными новгородцами, а с татарским ханом Девлет-Гиреем. И оказалось, что русское войско, увлекшись расправами, расколовшись на части, стало беспомощным и подпустило неприятеля к самой Москве. Город почти полностью сгорел.
После чего Иван Грозный, как всегда неожиданно, отменил опричнину. А любимый опричник Малюта Скуратов погиб через год на войне.
* * *
Прошли столетия. На месте Опричного двора поселились Разумовские, а после – Шереметевы. Усадьба строилась, совершенствовалась, украшалась. А в 1863 году здесь разместилась городская дума, на заседаниях которой блистал городской голова Николай Алексеев. Один из современников писал: «Высокий, плечистый, могучего сложения, с быстрыми движениями, с необычайно громким, звонким голосом, изобиловавшим бодрыми, мажорными нотами, Алексеев был весь – быстрота, решимость и энергия. Он был одинаково удивителен и как председатель городской думы, и как глава исполнительной городской власти.
Он мастерски вел заседания думы… Заседания происходили в большой длинной зале… За длинным столом в несколько рядов сидели гласные, а во главе стола садился городской голова. Он являлся на заседание во фраке и белом галстуке, гласные приходили в разных костюмах – до поддевы и высоких сапог бураками включительно. Голова возлагал на себя серебряную цепь, и это служило сигналом к открытию заседания.
Заседания думы по вторникам, начинавшиеся в седьмом часу, до Алексеева благодаря неумелому и вялому руководству затягивались иногда до глубокой ночи. Алексеев вел заседание с необыкновенной энергией и быстротой. «Объявляю заседание открытым. Прошу выслушать журнал прошлого заседания», – раздавался звонкий сильный голос. Жужжание разговора стихало, и городской секретарь, стоявший за конторкой позади головы, мерно и по-секретарски читал… Подписав поданный секретарем журнал, он вставал и быстро одно за другим докладывал мелкие дела, внесенные на решение думы городской управой или различными думскими комиссиями. Только и слышалось: «Возражений нет, принято; принято», – и рука быстро перекладывала доложенные бумаги из одной пачки в другую…
Помню, раз довольно долго говорил какой-то гласный; говорил, запинаясь и плохо, укоряя в чем-то городскую управу, что вот она обещала что-то привести в порядок, а вот оказалось… «Не оказалось!» – раздался громкий окрик, и гласный, не обладавший, очевидно, опытностью в парламентских дебатах, смутился и сел».
Разве что над хозяйством собственно городской думы Алексеев был не властен. И время от времени газеты сообщали о подробностях думского бытия: «На Воздвиженке… в помещении городской думы имеется буфет, смежный с ретирадами… Зловоние в нем от смежности с ретирадами такое, какое может лишь существовать на загородных свалках. В уровень с этим условием нечистота посуды, недоброкачественность провизии делают из буфета этого нечто положительно невозможное… Некоторые… обращались к экзекутору Думы… но г. экзекутор наивно сознался, что, по преклонности лет, он вовсе утратил обоняние и не чувствует никакого запаха».
А в 1892 году, когда гласные думы переехали в новое здание рядышком с Красной площадью, в доме открылся Русский охотничий клуб. Ликовал Константин Станиславский: «Был снят и отделан для Охотничьего клуба великолепный дом на Воздвиженке… С открытием клуба мы возобновили наши очередные еженедельные спектакли для его членов; это давало нам средства, а для души… мы решили ставить показные спектакли, которые демонстрировали бы наши художественные достижения».