Вечером Миклаков, по обыкновению, пришел к княгине, и все они втроем уселись играть в карты. Княгиня, впрочем, часов до одиннадцати не в состоянии была обратиться к Миклакову с расспросами; наконец, она начала, но и то издалека.
– А что, скажите, вы видаете вашу знакомую, mademoiselle Жиглинскую?
– Видаю-с! – отвечал ей Миклаков почтительно. Он постоянно держал себя у княгини несколько мрачно, но с величайшим уважением как к ней самой, так и ко всей ее окружающей среде.
– У ней есть, кажется, прибавление семейства? – продолжала княгиня.
Миклаков некоторое время затруднялся отвечать, но потом, как видно, надумал.
– Если уж вы знаете об этом, то скрывать, конечно, нечего… Есть!
– Что же, сын или дочь? – добавила г-жа Петицкая, по обыкновению, самым невинным голосом, как будто бы ничего об этом не знавшая и в первый раз еще слышавшая о том.
– Сын-с! – отвечал ей Миклаков довольно вежливо.
«Князь, я думаю, очень этим доволен?» – хотела было первоначально спросить княгиня, но у ней духу не хватило, и она перевернула на другое:
– А вот что еще мне скажите: правда ли, что Жиглинская не хотела было крестить ребенка?
Вопрос этот опять очень смутил Миклакова: от княгини он не хотел бы ничего скрывать и в то же время при г-же Петицкой не желал ничего говорить.
– Что за пустяки такие! – произнес он, усмехаясь.
– Я думаю, что вздор! – подхватила княгиня. – Потому что, если б это правда была, то это показывало бы, что она какая-то страшная и ужасная женщина.
– Нет, она вовсе не страшная и не ужасная женщина, – отвечал Миклаков уже серьезно, – а немножко эксцентричная – это действительно; но в то же время она очень умная и честная девушка!
– Не знаю, может быть, это от ее эксцентричности происходит; но про нее, в самом деле, рассказывают ужасные вещи, – вмешалась в разговор г-жа Петицкая.
– Мало ли про кого что рассказывают-с! – отвечал ей с ударением Миклаков, он сам слыхал про г-жу Петицкую такие вещи, которые тоже могли бы показаться ужасными; но только не хотел ей напоминать теперь о том.
Княгиня между тем оставалась печальной и смущенной; ей невольно припомнилось то время, когда она была невестой князя, как он трепетал от восторга при одном ласковом взгляде ее, от одного легкого пожатия руки ее, и что же теперь стало? Княгиня готова была расплакаться от грусти. Ее печальный вид не свернулся с глаз Миклакова и навел его тоже на весьма невеселые мысли касательно собственного положения.
«Она все еще, кажется, изволит любить мужа, – думал он, играя в карты и взглядывая по временам на княгиню, – да и я-то хорош, – продолжал он, как-то злобно улыбаясь, – вообразил, что какая-нибудь барыня может заинтересоваться мною: из какого черта и из какого интереса делать ей это?.. Рожицы смазливой у меня нет; богатства – тоже; ловкости военного человека не бывало; физики атлетической не имею. Есть некоторый умишко, – да на что он им?.. В сем предмете они вкуса настоящего не знают».
«Все это прекрасно-с!» – рассуждал он затем, придя домой и в том же озлобленном настроении. – Но если я в самом деле не имею для ее сиятельства никакого значения, то зачем же мне в таком случае таскаться к ней каждый день?.. Надобно, по крайней мере, сделать ей декларацию: «так и так, мол, а там как вам угодно будет». Но Миклаков очень хорошо знал, что на словах он не в состоянии будет сделать никогда никакой декларации уж по одному тому, что всякий человек, объясняющийся в любви, до того ему казался смешным и ничтожным, что он скорее бы умер, чем сам стал в подобное положение.
«Мы княгине напишем! – решился он после некоторого размышления. – Благо бумага все терпит: трус на бумаге может явиться храбрецом; подлец нагло говорит о своем благородстве, она смиренно переносит всякую ложь, пошлость, глупость, – виват бумаге! Напишем-с», – повторил еще раз Миклаков и действительно написал. Письмо его вышло в том же юмористическом и насмешливом тоне, хоть вместе с тем на сердце у него сильно щемило и болело.
«Милостивая государыня, княгиня Елизавета Сергеевна! – писал он. – Если дьяволам дозволено не бескорыстно возводить свои очи на ангелов земных, именуемых женщинами, то я виновен в том пред вами и пылаю к вам неудержимой страстью, после которой опять, может быть, придется еще раз сойти с ума. С вашей стороны прошу быть совершенно откровенною, и если вам не благоугодно будет дать благоприятный на мое письмо ответ, за получением которого не премину я сам прийти, то вы просто велите вашим лакеям прогнать меня: „не смей-де, этакая демократическая шваль, питать такие чувства к нам, белокостным!“ Все же сие будет легче для меня, чем сидеть веки-веченские в холодном и почтительном положении перед вами, тогда как душа требует пасть перед вами ниц и молить вас хоть о маленькой взаимности».
Отправившись, как и всегда, вечером к княгине, Миклаков захватил это письмо с собой. Г-жу Петицкую он застал там же, она еще и не уходила со вчерашнего дня от княгини. Сели, как водится, играть в карты. Миклаков беспрестанно щупал себя за карман, как бы опасаясь, чтобы письмо оттуда не выскочило. Сам он был при этом бледен и заметно встревожен. Все это заметили княгиня и г-жа Петицкая. Последняя вряд ли не догадалась, что «на тут немножко лишняя, потому что, воспользовавшись первой удобной минутой, вышла. По уходе ее Миклаков заговорил каким-то могильным и торопливым тоном:
– Вы как-то просили меня прочесть вам мои сочинения, – все это вздор, они не стоят того, а вот я лучше желаю, чтобы вы прочли то, что я собственно для вас написал. Можно вам передать это?
Тут уж княгиня, в свою очередь, побледнела.
– Давайте! – проговорила она торопливо.
Миклаков вынул из кармана письмо и подал его ей. Княгиня сейчас же спрятала его в карман.
– Я завтра приду за ответом! – присовокупил Миклаков.
– Приходите! – отвечала княгиня протяжно.
Г-жа Петицкая довольно долго еще не возвращалась, но Миклаков и княгиня ни слова уже не говорили между собой и даже не глядели друг на друга.
Весь следующий день Миклаков провел в сильном беспокойстве и волнении. Он непременно ожидал, что когда придет к Григоровым, то усатый швейцар их с мрачным выражением в лице скажет ему строгим голосом: „Дома нет-с!“.
Но швейцар, однако, встретил его с обычной своей флегмой.
– А что, дома княгиня? – спросил его Миклаков.
– У себя-с! – отвечал швейцар, повертывая к нему свою засаленную спину и вешая вместе с тем его пальто на обычном гвоздике.
Миклаков прошел в гостиную, где княгиня всегда его принимала, но там никого не застал и оставался довольно долгое время один, так что, увидав выглянувшую на него из-за дверей с любопытством горничную, он поспешил сказать ей:
– Доложи княгине, что я пришел.
– Слушаю-с! – отвечала та и, вероятно, сейчас же доложила, потому что княгиня, наконец, вышла. Лицо ее имело весьма расстроенное и как бы испуганное выражение.
– Bonsoir[116 - Добрый вечер (франц.).], – сказала она и тотчас же села на диван в несколько церемонной позе.
Миклаков тоже сел невдалеке от нее и тоже в церемонной позе. Разговор между ними не начинался несколько минут, наконец, Миклаков прервал это молчание.
– Я пришел получить ваш ответ на мое письмо… – проговорил он.
– Вы уже получили его! – отвечала княгиня, держа глаза совсем опущенными в землю.
– То есть я не прогнан: значит, я могу растолковать это совершенно в мою пользу?
– Я не знаю, ей-богу, – отвечала княгиня, не поднимая глаз.
– Как вы не знаете? – спросил Миклаков, удивленный и испуганный таким ответом. – Я, кажется, весьма прямо и ясно спросил.
Княгиня молчала.
– Почему же вы отвечаете мне так уклончиво? – присовокупил он.
– Потому что я не могу иначе отвечать! – сказала княгиня.
– Отчего ж не можете?
– Оттого, что я на днях совсем уезжаю в Петербург к отцу и матери своей.
И слезы при этом заискрились на глазах княгини.
– В Петербург уезжаете, навсегда!.. – повторил глухим голосом Миклаков. – И вы давно имели это намерение?