все вони духов на живых образцах.
От них закрываюсь щиточком блокнота,
и строчками к высям планет возношусь,
кружусь, салютую телесные соты,
и к Богу отсюда я в гости прошусь.
Парю и душою я делаю сальто,
ступая по пене и жёлтым коврам,
обочинам твёрдым, шершавым асфальтам,
забыв про разброды и шрамы от ран.
Слегка веселею от золота, солнца,
а мысли, дела переходят в мажор,
и в такт окрыляет свобода, как горца.
Ах, осень – желтящей поры дирижёр!
Пасмурь 17-го октября
Сырая, пустынная пасмурь,
земли одождённая мазь.
Томлюсь, безобразнейше гасну,
в железной карете трясясь.
В пыли и обносках безумцы,
познавшие старость – сопят,
старухи всё крошат на блюдце
последнюю мелочь, как град.
Зря липнет осенняя влага
на окна и купола плешь.
Пеньки – позабытые плахи.
Тут в каждом какая-то брешь.
Недавно свиданье покинув,
несусь средь знакомых рутин,
глазами плебеев окинув,
я делаю вывод один,
что все они скопом широким
не стоят тебя лишь одной,
и что я живу одиноко,
и жизнью пустой, проходной;
что каждый портрет удручающ,
в любом утомленье и лень;
что только лишь ты освещаешь
накормленный тучами день!
Просвириной Маше
Пойманный морозом
Кусает мороз за ладони и щёки
стальными клыками, сырым хрусталём
и пьёт тишину, и сжимает все соки,
и носится призраком ночью и днём;
как зверь многомордый, кривится оскалом,
который лишь пойманным виден в борьбе
(тишайшей, смиренной, бескровной, безалой)
средь поля, в лесной иль кирпичной толпе.
Иных загонял он в кусты, подворотни
и в бедных постелях хибар заставал,