– Значит, ты знаешь, какую сенсацию вызвала твоя внезапная болезнь?
– Моя? – Она широко открывает глаза. – Я ничего не читала, – отвечает она после паузы.
– Однако… – Он показывает на ворох бумаги.
Она устало закрывает глаза.
– Ты можешь мне не верить. Но я совершенно забыла, что где-то есть театр и что я артистка…
Он молчит, обдумывая ее ответ. Потом подымает с полу газету. Быстро пробегает статью: «Еще об анархистах».
Он встает, ходит по комнате.
– Маня, уедем. Умоляю тебя, уедем скорее! Я чувствую, понимаешь ли, я чувствую, что надвигается какое-то несчастье. Не знаю, откуда придет оно, в чем выразится? Но со вчерашнего дня я не знаю ни минуты покоя. Уедем в Тироль, где мы были летом. Или туда, где родилась Нина. Вспомни! Ты так любила горы. Мы будем проводить там вдвоем целые дни. И это вылечит тебя.
– Так ты думаешь, что я больна? – задумчиво спрашивает она.
Он в отчаянии берется за виски.
– Я ничего не думаю. Я не знаю, что думать! А ты молчишь.
Он садится в кресло, облокотившись на колени, и прячет лицо в руках. Глаза Мани смягчаются, и пальцы ее тихонько касаются его рукава.
– Милый Марк, поймешь ли ты меня, если я заговорю? Не сочтешь ли ты бредом то, чем полна душа моя?
– Маня… Говори, говори откровенно! Разве я не друг тебе? Разве я не готов всегда строить твое счастье, в чем бы оно ни выражалось – «хотя бы в любви к другому», – хочет он сказать. – Смолкает внезапно и припадает губами к ее руке.
Но она вряд ли вслушалась в эти слова. Она глядит поверх его головы, странно щурясь, с болезненной тенью улыбки.
– Помнишь, Марк, площадь в Риме? Площадь с платанами?
– Ну?
– Помнишь ты эту женщину в черном, с глазами, горевшими как угли, и ее улыбку, полную презрения к нам?
– Помню, Маня, – медленно говорит он. – Что же?
Она слабо улыбается и долго молчит.
– Я думала, Марк, что ты поймешь меня с полуслова. Прости, мне ничего не хочется объяснять. Почему мне казалось, что и так все понятно?
– Постой, погоди! Между нею, той женщиной, и вот этой, – он ударяет пальцами по газете, – есть, очевидно, какая-то связь… и там тоже… то, что ты видела третьего дня… Постой, постой! Я хочу уловить общую идею…
– Она улыбалась, Марк. Она улыбалась и любила. И все-таки шла на смерть без страха, как и он…
– Неужели ты можешь оправдывать эти жестокости? Все ужасы террора? Я не узнаю тебя, Маня.
– Нет. Не террор! Я не оправдываю жестокостей. Я хочу только понять…
Она вдруг садится на софе. Берет его руки в свои и стискивает их с нервной силой.
– Скажи мне, в чем их вера? В чем их сила? Ведь это дети. Почему же у них столько презрения ко всему, что ценно для нас? Значит, они ждут другой жизни и других ценностей? А мы? Мы? Если они безумцы, то можно жить по-старому, И плясать, и надевать бриллианты, и кататься на автомобиле, и жить для Красоты. Ложиться спокойно и вставать безмятежно. И любить тебя, любить Нину. А если…
– Что, Маня? Что? Говори же…
– А если они правы, Марк? И безумцы не они, а мы? Если преступники не они, а мы? Мы все, живущие безмятежно изо дня в день, среди всего, о чем слышим и что видим?
Он молчит. Теперь не она – он крепко держит ее за руки. Но она закрывает глаза, не выдержав его взгляда.
– Ты больна… Для меня это ясно. Здоровый, нормальный человек не может мучиться такими вопросами. Он живет и наслаждается самим процессом жизни, как это ты делала раньше.
– Да, раньше… И даже встреча с Яном не убила во мне радости, стихийной радости жизни.
– И ты об этом жалеешь? Что общего у этого светлого строителя будущей прекрасной жизни с этими безумцами?
– Во всяком случае, больше, чем с нами.
– Довольно! Я не могу выносить такого положения. Мы едем завтра, вдвоем…
Он звонит. Она садится на софе.
– Почему вдвоем? А Нина?
– Тебя нужно удалить от всех забот и дрязг. Входит горничная.
– Вы уложите два кофра для madame с ее бельем и платьями… Самое необходимое. Позовите госпожу Кеслер!
Они опять одни. Маня встает.
– Я не поеду без Нины. Я не могу жить без нее! Какая это свобода, когда беспокойство за нее будет отравлять мне дни и ночи? И потом…, «какое это одиночество вдвоем?» – хочет сказать она. Но смолкает, закусив губы.
Однако он понял. Его брови хмурятся. Она подходит и прижимается к нему.
– Ах, Марк! Друг мой, не сердись! Отбрось мелочность в эти минуты! Если б ты знал, если б ты заглянул в мою душу! Все рушится. Я стою над пропастью, на узком мостике. И чувствую, как доски гнутся подо мною. Этот мостик… Нина…
Она прячет лицо на его груди. Он гладит ее голову с горькой улыбкой.
– Берегись, Маня! Я давно предупреждал тебя. Ты опять строишь счастье свое на песке. И первая волна его смоет.
– Молчи! О, молчи!
– У тебя есть искусство. Это здание стоит на горе. Оно вечно. Иди вверх! Почему ты остановилась?
Маня с горестным жестом качает головой. Ее руки судорожно обвиты вокруг его шеи. Она плачет.
– Кто такой? – спрашивает Штейнбах лакея, нетерпеливо оборачиваясь от стола, где он перебирал бумаги.
– Этот господин не хочет уходить. Я говорил ему, что вы уезжаете, что вам некогда. Он просит одной минуты разговора.