«Марк едет. За мною? Разве пора?»
Она растерянно хватается за вещи, забывая, что взять, что оставить.
– Уложила. Все уложила! – говорит фрау Кеслер. – Вот картон. Вот сумка. Ах, Марк Александрович, здравствуйте! Возьмите вы эту сумку. Она ее забудет.
Господи, что за несчастное личико! Он целует Маню.
– Марк? Неужели пора?
– Да, Маня. Опоздать нельзя.
– А если б я заболела, Марк?
– Но ведь ты здорова.
– А если б Нина заболела, то и тогда я должна…
– И тогда, – холодно перебивает Штейнбах.
– Тьфу! Тьфу! Глупая, чего накликаешь беду? Возьми себя в руки.
Легко сказать! Когда душа сжалась в комочек.
Маня идет мимо кулис. Толпа рабочих в синих блузах расступается перед нею.
– Elle est belle,[24 - Она прекрасна (франц.).] – говорит кто-то.
Странно! Она это слышит и останавливается. И улыбка вдруг загорается в ее лице. Улыбка, и радостная, как будто она увидала цветы. Взгляд ее падает на молодого черноволосого рабочего. Потемневшими от восторга глазами смотрит он в ее зрачки.
Тоска и страх падают с души, как вериги. Она смеется.
– Дайте мне руки на счастье! – говорит она рабочим. И протягивает им свою. Они смущенно жмут ее пальцы.
– Mademoiselle… Сейчас поднимают занавес, – говорит директор, оглядываясь.
– А вы меня увидите? – спрашивает Маня черноволосого рабочего.
– Нет, сударыня.
– Почему?
– Мы не буржуа. Для нас нет места в театре. Нетерпеливые хлопки и стук несутся из зрительного зала.
Директор сердито оглядывается на рабочих и машет рукой помощнику.
– Давать занавес? – кричит тот.
Маня оборачивается к директору, надменная, полная самообладания.
– Я хочу, чтоб эти люди меня видели! – говорит она резко и твердо.
Полнокровное лицо директора заливается краской. «Опять выдумки и капризы».
– Вы смеетесь надо мной? Где же у меня места? – в повышенном тоне спрашивает он, сцепив руки. Он приподнимает плечи, и в них тонет его короткая шея.
– Если они меня не увидят, я отказываюсь выйти.
И по опыту вчерашней репетиции директор чувствует, что эта сумасшедшая способна на все. Надо уступить.
– Allez! L?![25 - Идите! Туда! (франц.).] – свирепо выкатывая белки, бросает он рабочим. И показывает куда-то влево, вниз толстым пальцем театрально вытянутой руки.
С радостным смехом рабочие бегут, толкаясь. Исчезают.
«Я буду думать о них. Для них буду плясать», – говорит себе Маня, улыбаясь.
– Вы готовы, mademoiselle? – нетерпеливо спрашивает помощник. – Нельзя больше ждать. Вы слышите публику? Я даю занавес.
Она молча наклоняет голову. И слышит глухой шуршащий звук.
Музыка слышится в оркестре. Она опять-таки условилась накануне с капельмейстером, что, стоя за кулисами, выслушает весь «Полет Валькирий», прежде чем показаться.
Но она выходит неожиданно. Она не крадется вдоль стены, как Дункан, с ее слащавой, неестественной, как бы молящей улыбкой. Она ни о чем не хочет молить. «Зверь хищный и загадочный, я тебя не боюсь!» – говорит в ее душе какой-то голос.
Она останавливается в глубине сцены и, сдвинув брови, опустив руки, закинув голову, глядит вверх. Выше этих черных голосов, наполняющих галереи. На фрески потолка.
Реклама сделала свое. Театр переполнен. И за тройные цены парижанин хочет получить удовольствие сполна. Ему обещали красавицу. Но уж это ложь. Даже под гримом красоты особой нет. Да разве удивишь парижан красотой, когда они знали Клео де Мерод и прекрасную Отеро? И публика уже насторожилась, несогласная простить хотя бы один промах.
А Маня смотрит на фрески и вспоминает Венецию. Старый дворец. Лицо Лоренцо. Рыжую женщину. Свои страдания. Свою любовь. Вспоминает ту лунную ночь, когда душа ее разбилась вдребезги. И, подняв руки к небу, она молила послать ей грезу о невозможном. Подарить ей сны вместо жизни.
Вот они… вот… Затрепетали крылья, рассекая воздух. Крылья бессмертных Валькирий.
И вдруг, раскрыв широко объятия, Маня улыбнулась им. И понеслась сама рядом с ними – вся порыв, вся жизнь…
Все ниже и ниже легкие, трепетные звуки.
И Маня падает, как подстреленная птица, лицом к публике, неожиданно и легко, как будто сложив внезапно крылья. И, сдвинув брови и опершись на локти, она глазами сфинкса, огромными и таинственными, смотрит в лицо толпе.
Пораженная неожиданностью, публика партера экспансивно поднялась со своих мест: одни – чтоб дать волю чувству, другие – чтоб видеть лицо Мани. И весь зал дрогнул от криков и рукоплесканий.
Из письма Штейнбаха к Соне
…Вы не поверите, какое впечатление произвела она, изображая собственную драму, пережитую ею когда-то, эти сумерки души, ужас надвигавшейся смерти. Где взяла она эти жести? Эту потрясающую мимику? «Она Дузе балета», – пишет о ней знаменитый критик, рецензию которого я вам высылаю. И здесь нет преувеличения.
…Прощайте, Соня! Я счастлив. За всю долгую и бесцветную жизнь я не имел таких минут.
Знали вы или нет, дорогой друг мой, что я наметил себе эту цель давно, почти три года назад. Я вез Маню полумертвую, побежденную любовью; в буквальном смысле слова потерявшую сознание от жестокого удара, оглушившего ее. Я вез ее в Венецию, чтоб создать ей новый мир. И часто я падал духом от сознания, как тяжела моя задача и как слабы мои силы! Женщину, живущую чувством, девушку, созданную для любви – нежную и мечтательную, ревнивую и страстную, – я решил вырвать из-под ига любви. Я бросил вызов этой грозной силе и нарисовал перед Маней величавый и вдохновенный образ Мечты. Я вел ее более двух лет на высокую башню, чтоб она забила все, чем жила, чтоб золотистые дали раскрылись перед нею. И сколько раз дрожали ступени под ее ногою! Сколько раз падала она в слезах, страшась своего бессилия.
Цель достигнута. Еще несколько ступеней. И лица ее коснется ветер, свободно веющий на вершинах.