Я продолжал бродить среди пьющих и поющих. Встречались и влюбленные, – обнявшись за талию, они надкусывали и ели красивые плоды. Очевидно, человек не добр от природы, ибо вся эта чужая радость вызывала во мне большую грусть. Толпа так простодушно и открыто вкушала жизнь, что моя стыдливость старого писаки приходила в трепет. К тому же я был в отчаянье, не понимая слов, звучавших в воздухе. Для филолога это унизительное испытание. Итак, я находился в большом унынии, как вдруг слова, произнесенные за моей спиной, заставили меня прислушаться.
– Димитрий, этот старик, наверное, француз. Меня огорчает его растерянность. Не заговорите ли вы с ним? У него добрая сутулая спина, не правда ли, Димитрий?
Какой-то женский голос произнес все это по-французски. Прежде всего мне было неприятно слышать, что я старик. Разве в шестьдесят два года бывают стариками? Не так давно на мосту Искусств коллега мой Перро д'Авриньяк сделал мне комплимент по поводу моей моложавости, а в возрастах он понимает, вероятно, лучше, чем этот юный жаворонок, поющий о моей спине, если только жаворонки поют и по ночам. У меня сутулая спина, она сказала! Да! Да! Кое-что об этом я подозревал, но больше этому не верю, раз это мнение какой-то там пичужки. Я, разумеется, не поверну и головы, чтобы взглянуть на говорившую, хотя уверен, что эта женщина красива. Почему? Да потому, что только голос женщин, которые красивы или были красивыми, нравятся или нравились, может иметь такое обилие приятных модуляций и серебристое звучанье, где слышится и смех. Из уст дурнушки польется речь, быть может, мелодичнее и слаще, но не такая звучная, конечно, и без этого журчанья.
Эти мысли возникли у меня меньше, чем в секунду, и тотчас, убегая от этих незнакомых двух людей, я бросился в самую гущу неаполитанской толпы, а из нее шмыгнул в извилистый vicoletto[6 - Переулок (ит.).], освещенный лишь лампадкой перед Мадонной в нише. Тут, лучше поразмыслив на досуге, я осознал, что та красивая дама (она, наверное, была красива) высказала обо мне благожелательное мненье, и оно заслуживало моей признательности.
«Димитрий, этот старик, наверное, француз. Меня огорчает его растерянность. Не заговорите ли вы с ним? У него добрая сутулая спина, не правда ли, Димитрий?»
От этих милых слов не подобало мне пускаться в бегство. Скорее надлежало учтиво подойти к звонкоречивой даме, склониться перед ней и молвить так: «Сударыня, помимо своей воли я слышал сказанное вами. Вы желали оказать услугу бедному старику. Она уже оказана: само звучание французской речи мне доставляет наслажденье, за что и приношу вам благодарность». Конечно, мне следовало обратиться к ней с такими или подобными словами. Несомненно, она француженка, потому что самый звук голоса у ней французский. Голос французских женщин самый приятный в мире. Он пленяет иностранцев не менее, чем нас. В 1483 году Филипп Бергамский сказал о Жанне Девственнице: «Речь ее нежна, как речь ее землячек». Спутника ее зовут Димитрием; он, несомненно, русский. Это богатые люди, влачащие по свету свою скуку. Приходится жалеть богатых: блага жизни их только окружают, но не затрагивают их глубоко, – внутри себя богатые бедны и наги. Нищета богатых плачевна.
К концу этих размышлений я очутился в переулке, или, выражаясь по-неаполитански, в sotto portico, шедшем под таким множеством арок и далеко выступающих балконов, что никакой свет с неба туда не проникал. Я заблудился и, по-видимому, был обречен всю ночь разыскивать дорогу. Чтобы спросить о ней, мне надо было встретить хоть одну живую душу, а я отчаялся ее увидеть. С отчаянья свернул я наудачу в улицу, или, вернее говоря, в какой-то ужасающий вертеп. Такой она была на вид, такой и оказалась, ибо, войдя туда, я через несколько минут увидел двух мужчин, пустивших в ход ножи. Нападение они вели больше языком, нежели клинком, и по их ругани между собой я понял, что это были соперники в любви. Пока эти милые люди занимались своим делом, меньше всего в мире помышляя обо мне, я благоразумно завернул в соседнюю уличку. Некоторое время брел я наобум и, наконец, в унынии уселся на какую-то каменную скамейку, досадуя на себя за то, что так нелепо, по темным закоулкам бежал от Димитрия и от его звонкоречивой спутницы.
– Здравствуйте, синьор! Вы из Сан-Карло? Слышали диву? Так поют только в Неаполе.
Я поднял голову и узнал своего хозяина. А сидел я у фасада гостиницы, под собственным окном.
Монте-Аллегро, 30 ноября 1869 года
Я, мои проводники и мулы отдыхали по дороге из Шьякки на Джирдженти в трактире бедной деревеньки Монте-Аллегро, где жители, изнуренные малярией, дрожали на солнце от озноба. Но это все еще эллины, и жизнерадостность их противостоит всему. Некоторые из них с веселым любопытством толпились около трактира. Какой-нибудь рассказ, сумей я передать его, заставил бы их позабыть все беды жизни. Вид у них смышленый, а женщины, увядшие и загорелые, изящно носят длинный черный плащ.
Вдали перед собой я вижу изъеденные морским ветром развалины, где не растет даже трава. Сумрачная грусть пустыни царит на этой чахлой земле, с трудом питающей своей растрескавшейся грудью несколько кактусов, ободранных мимоз и карликовых пальм. В двадцати шагах от меня по рытвине белеют камни, точно дорожка из рассыпанных костей. Проводник мне сообщил, что это был ручей.
Уж две недели, как я в Сицилии. Приплыв в Палермскую бухту, которая открылась с моря между двумя голыми могучими массивами – Пеллегрино и Катальфано, а дальше выгнулась вдоль «Золотой раковины», поросшей миртами и апельсинными деревьями, я так был этим восхищен, что решил побывать на острове, столь благородном по своим преданиям и столь красивом очертаньями своих холмов. Я, старый, поседелый на варварском Западе пилигрим, отважился ступить на эту классическую землю и, подрядив себе проводника, выехал из Палермо в Трайани, из Трайани в Селинунт, из Селинунта в Шьякку, которую покинул сегодня утром, направляясь в Джирдженти, где должен найти рукопись Жана Тумуйе. Красоты, виденные мною, настолько свежи в моей памяти, что полагаю старанье описать их трудом напрасным. К чему мне портить путешествие нагромождением заметок? Любовники, любящие истинной любовью, не описывают своего счастья.
Отдаваясь грусти настоящего и поэзии былого, под обаяньем прекрасных образов в душе и гармоничных, чистых линий перед глазами, я пил в трактире Монте-Аллегро густую влагу крепкого вина, как вдруг увидел, что в залу входит молодая красивая женщина в соломенной шляпе и в платье небеленого фуляра. У нее темные волосы и черные блестящие глаза. По походке я признал в ней парижанку. Она села. Хозяин поставил перед ней стакан холодной воды и положил букет из роз. Когда она вошла, я встал, из скромности немного отдалился от стола и сделал вид, что разглядываю благочестивые картинки на стенах. В это время я очень хорошо заметил, как она, посмотрев на мою спину, выразила легким жестом изумление. Я подошел к окну и стал глядеть на расписные одноколки, проезжавшие по каменистой дороге, окаймленной кактусами и берберскими смоковницами.
Пока она пила ледяную воду, я смотрел на небо. В Сицилии испытываешь неизъяснимое наслаждение, когда пьешь холодную воду и вдыхаешь дневной свет. Я тихо прошептал стихи афинского поэта:
О свет божественный,
Златого дня сияющее око.
Между тем дама-француженка разглядывала меня с особым любопытством, и я, хотя не позволял себе смотреть на нее более, чем допускало приличие, все же чувствовал на себе ее глаза. По-видимому, у меня есть дар угадывать направленные на меня взоры, даже когда они и не встречаются с моими. Многие считают себя обладателями этой таинственной способности; на самом деле тут нет таинственности, а нам об этом говорит какой-то признак, ускользающий от нас, – настолько он неуловим. Вполне возможно, что отраженье красивых глаз дамы я видел на оконных стеклах.
Когда я повернулся к ней, взгляды наши встретились.
Черная курица пришла поклевать в плохо подметенной комнате.
– Ты хочешь хлеба, колдунья, – сказала молодая дама, бросая ей крошки со стола.
Я узнал голос, который слышал ночью в Санта-Лючии.
– Простите, сударыня, – сказал я тотчас же. – Хотя вы и не знаете меня, но я обязан выполнить свой долг, поблагодарив вас за вашу заботливость о старике соотечественнике, блуждавшем в поздний час по улицам Неаполя.
– Вы узнаете меня, – ответила она. – Я вас узнала тоже.
– По моей спине?
– А! Вы слышали, как я сказала мужу, что у вас добрая спина. В этом нет ничего обидного. Мне будет очень жаль, если я огорчила вас.
– Наоборот, сударыня, вы мне польстили. И ваше наблюдение, по крайней мере в своей основе, мне кажется и справедливым и глубоким. Выражение бывает не только в чертах лица. Есть руки умные и руки, лишенные воображенья. Есть лицемерные колени, эгоистические локти, плечи наглые и спины добрые.
– Верно, – сказала она. – Но я узнала вас и по лицу. Мы уже встречались, не знаю только где – в Италии или в других местах. Мы с князем много путешествуем.
– Не думаю, чтобы я имел счастливый случай встретить вас. Я старый отшельник. Всю жизнь провел за книгами и мало путешествовал. Вы это видели по моей растерянности, возбудившей ваше сочувствие. Я сожалею, что вел сидячую и замкнутую жизнь. Несомненно, кое-чему учишься из книг, но, странствуя, научаешься гораздо большему.
– Вы парижанин?
– Да, сударыня. Вот уже сорок лет, как я живу почти безвыездно в одном и том же доме. Правда, этот дом стоит на берегу Сены, на месте, самом знаменитом и самом красивом в мире. Из моего окна мне видны Тюильри и Лувр, башни собора Богоматери и Новый мост, башенки Дворца правосудия и стрелка Сент-Шапель. Все эти камни говорят: они рассказывают мне чудесную историю Франции.
Это сообщение, видимо, приятно удивило молодую женщину.
– Ваша квартира на набережной? – оживленно спросила она.
– На набережной Малакэ, в четвертом этаже, в доме торговца гравюрами. Меня зовут Сильвестр Бонар. Имя мало кому известное, но оно принадлежит члену Академии, и с меня довольно, что мои друзья его не забывают.
Она взглянула на меня с особым выраженьем изумления, симпатии, умиленности и грусти, но я не понимал, чем мог такой простой рассказ вызвать столь разные и столь живые движения души.
Я ждал, не объяснит ли мне она причину этого, но в залу вошел колосс, печальный, кроткий, молчаливый.
– Мой муж, князь Трепов, – сказала она мне. И, указав ему на меня, представила: – Господин Сильвестр Бонар, член Французской академии.
Князь поклонился плечами. Плечи у него высокие, широкие и мрачные.
– Мой друг, – сказал он, – я огорчен, что прерываю ваш разговор с академиком Сильвестром Бонаром, но повозка готова, и нам необходимо поспеть в Мелло засветло.
Она встала, взяла розы, поднесенные хозяином, и вышла из трактира. Я последовал за нею, князь в это время присматривал за упряжкой мулов и пробовал, надежны ли подпруги и ремни. Остановившись под навесом из виноградных лоз, она сказала мне с улыбкой:
– Мы едем в Мелло; это отвратительная деревушка в шести милях от Джирдженти, и вам никогда не догадаться, зачем мы туда едем. Не пытайтесь. Мы едем за спичечным коробком. Димитрий собирает спичечные коробки. Он перепробовал все виды коллекций: собачьи ошейники, форменные пуговицы, почтовые марки. Но теперь его интересуют только спичечные коробки – картонные коробочки с хромолитографиями. Мы уже собрали пять тысяч двести четырнадцать различных образцов. Найти некоторые нам стоило огромного труда. Так, например, мы знали, что в Неаполе выделывались коробки с портретом Гарибальди и Мадзини, что эти коробки полиция изъяла, а фабриканта посадила в тюрьму. Благодаря усиленным расспросам и розыскам мы нашли такой коробок у одного крестьянина, который продал нам его за сто лир и донес на нас полиции. Сбиры осмотрели наш багаж. Коробка они там не нашли, но драгоценности мои забрали. С той поры и у меня явился интерес к этой коллекции. Чтобы ее пополнить, летом мы едем в Швецию.
Я почувствовал (следует ли говорить об этом?) какую-то сочувственную жалость к этим упорным коллекционерам. Я бы, конечно, предпочел, чтобы супруги Треповы собирали в Сицилии античные мраморы, расписные сосуды или же медали. Мне бы хотелось, чтобы у них был интерес к развалинам Агригента и поэтическим преданиям Эрикса. Но, в конце концов, они составляли коллекцию, они были моими собратьями, и мог ли я подсмеиваться над ними, не осмеивая слегка и самого себя?
– Теперь вы знаете, – добавила она, – зачем мы путешествуем по этой ужасной стране.
От этого эпитета моя симпатия угасла, я даже почувствовал какое-то негодованье.
– Эта страна не ужасна. Эта земля – земля славы. Красота так благородна, так величественна, что векам варварства не удается истребить ее совсем – чтоб не осталось от нее следов, достойных преклоненья. Величие античной Цереры еще реет над этими бесплодными холмами, и греческая муза, огласившая своим божественным стихом Менал и Аретузу, еще поет мне здесь – на оголенной горе и в этом высохшем ручье. Да, сударыня, в последние времена земли, когда наш шар, необитаемый, подобно теперешней луне, покатится в пространстве бледным трупом, земля, несущая развалины Селинунта, сохранит остатки красоты среди всеобщей смерти, и тогда, по крайности тогда, не будет вздорных уст, хулящих это одинокое величие.
Едва успев произнести эти слова, я сразу почувствовал их глупость. «Бонар, – сказал себе я, – ты старый человек, изживший жизнь над книгами, ты не умеешь разговаривать с женщинами». По счастью для меня, все это рассуждение было понятно княгине Треповой не более, чем греческий язык.
Она мне ласково ответила:
– Димитрию скучно, и я скучаю. У нас есть спичечные коробки! Но надоедают и они. Когда-то у меня бывали горести, и тогда я не скучала; горести – это большое отвлеченье.
Умиленный духовной нищетой этой красивой женщины, я сказал:
– Мне жаль, что у вас нет ребенка. Если бы вы его имели, у вас была бы в жизни цель, ваши мысли стали бы серьезней и в то же время утешительней.