

Суета
Андрей Шапеев
Редактор Дарья Колотова
Дизайнер обложки Андрей Шапеев
Корректор Дарья Колотова
Иллюстратор Андрей Шапеев
© Андрей Шапеев, 2026
© Андрей Шапеев, дизайн обложки, 2026
© Андрей Шапеев, иллюстрации, 2026
ISBN 978-5-0071-3358-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие от автора
Всем привет! Раз уж вы взялись читать эту книгу, я выражаю вам благодарность и надеюсь, что вы как минимум хорошо проведёте время. Эту книгу я писал с 2014 года и по 2019 год, с перерывами. Затем была редактура, и финальные правки я вносил уже в 2026 году. Да, книга — это большой труд, кто бы что ни говорил. Тем более что в ней 0% нейросетей. Можно сказать, что на сегодняшний день «Суета» — это мой opus magnum, труд жизни. До этого у меня уже выходили книги, которые я люблю, — «Лесник», «Мелкотравчатая явь», психологическая брошюра «Как пережить смерть» и другие. Но ничего более глубокого по задумке, по психологии персонажей, по событийному и символическому содержанию ни до ни после «Суеты» я пока не создавал.
Даша, редактор. У меня есть редактор и друг, Дарья Колотова, она, как никто другой, глубоко погрузилась в текст, смыслы и символы «Суеты», мы многое в книге обсуждали и многое меняли совместно. Можно сказать, она в значительной степени повлияла на финальный текст, и это пошло ему на пользу. Бывают и опечатки, хотя мы отлавливали их как могли. Например, однажды при переносе документа куда-то пропали все дефисы, слив воедино слова, вроде «какой-то» — в «какойто». Я был очень разочарован этим, бросал выпуск книги несколько раз. Сейчас мы восстановили все дефисы и отловили все ошибки, которые нашли.
Для кого эта книга? Я думаю, в первую очередь, книга для всех. Для всех, кто умеет или учится «не-понимать»: кто стремится смотреть на вещи без навязанных стереотипов и шаблонов мышления и хочет делать выводы, ориентируясь на контекст, а не на то, «как должно быть». Во-вторую очередь, для любителей русской классики. Я вдохновлялся именно ей, в частности Достоевским — тем, насколько объёмным и живым он сделал мир «Братьев Карамазовых» или «Идиота». И больше всего отклика «Суета» вызвала именно у тех, кто ценит русскую классику. И в-третьих, эта книга для тех, кто любит копаться в характерах людей и разбирать причины их поведения.
Язык. Я писал нарочито старомодно — искал свой язык повествования для этого текста. Действия романа разворачиваются в 1990-х годах, а тогда явно так уже не разговаривали. Так зачем же я пишу именно так? Дело в том, что я хочу отойти от принятого тона повествования о 90-х годах: убежать от этой иронической небрежности, созданной разочарованием в несправедливости мира, которым пестрит вся литература о 90-х годах. Я хотел сосредоточить внимание читателя не на времени и его контексте, а на совсем других вещах, хотя и 90-е тут не случайны. Иными словами, хотел избежать навешивания ярлыков в духе «раз это 90-е, значит то-то…». Напротив, есть такой приём — «остранение» (делать привычное странным), и я хотел как раз максимально «остранить» это время, чтобы оно воспринималось по-новому. В изначальном варианте текст и вовсе пестрил всяческими «дескать», «намедни», «решительно непонятно», однако Даша убедила меня смягчить напор устаревших слов и сделать этот язык более органичным для чтения сегодня, при этом задумка не пострадала.
Дневники и заметки героев. Ещё в «Суете» встречаются записки персонажей, они помогут лучше раскрыть внутренний мир героев и создать объём для их отношений к действительности. Если философские заметки покажутся скучными, можно их пропускать — впечатление от персонажей изменится, но на сюжет это повлияет лишь косвенно. И не нужно верить персонажам, все они в какой-то мере «ненадёжные» рассказчики, как и главный рассказчик.
О чём эта книга. Это трогательная и глубокая история о творчестве, сомнениях и цене человеческих чувств. В центре книги — несколько мужчин и женщин, разных по характеру, опыту и внутренней силе, чьи судьбы переплетаются на фоне тревожности, слухов, дружбы и предательства. Они снимают кино, обсуждают местных знаменитостей и пьют кофе с пивом. С разной глубоко проработанной мотивацией они вступают в значимые для них и для города в целом события. Здесь сплетни становятся отдельной силой: никто до конца не знает правду, и каждый, как в притче о слепцах и слоне, видит лишь свою часть чужой жизни. Роман исследует самооценку художника и творца, чувство вины, ответственность перед собой и другими, зависимость от авторитетов и мучительные творческие поиски. Через народный гнев, страхи и тоску по «утерянному раю» прошлого книга предлагает читателю самому решить, кем на самом деле является господин, о котором говорят все вокруг, и на чьей он стороне.
Приятного чтения!

Карта Петрозалива
4-е число июля месяца
Павел Павлович Ресницын
Фильм о суете
В баре «Деревянный», что на Английской улице, на небольшом телевизоре крутили как-то одно кино. Название у него — в точности на мою тему — «Суета». Я удивился совпадению, поскольку я давно размышлял о природе суеты в своих заметках и в обзорах. Однако, по правде сказать, фильм сразу показался мне странным: состоял из отдельных, не связанных между собой сцен. Во всяком случае, я связи между сценами так и не увидел. А если не увидели ни я, ни парень, сидящий рядом, значит, задумка не удалась. Так мне подумалось тогда. Поверьте, если бы вы видели этот фильм, вы сказали бы то же. А лучше — сами посмотрите и убедитесь. Надо, впрочем, отдать должное режиссёру и оператору за то, что они несколько сцен всё-таки впечатали мне в голову, а это удаётся у киноделов довольно редко.
Первая такая сцена показывала чернобыльник мокрой зимой, пружинисто качающийся на ветру. Вторая — чей-то глаз крупным планом: моргающий, улыбающийся, закатывающийся. Я не знаю, почему именно эти кадры привлекли моё внимание. Вероятно, потому, что чернобыльник, жёстко торчащий из снега, — это всегда очень живописно. К тому же природа способствует какому-то не всегда понятному, но яркому чувству в человеке. А сцена с глазом примечательна тем, что наглядно демонстрирует, как можно одним-единственным глазом передать такое огромное количество эмоций.
Парень, располагавшийся на соседнем барном стуле и уже выпивший много пива и съевший полкилограмма солёного арахиса, пьяно повернулся ко мне вполоборота, когда фильм закончился, а бармен поставил «День сурка» с Биллом Мюрреем. Преодолев пивное отупение и подавив икоту, парень истошно произнёс, глядя куда-то мне в область шеи:
— Ну-с, как вам это, с позволения сказать, кино?
Я тоже выпил пару бокалов, но скорее захмелел, расслабился, чем опьянел.
— Одно лишь подражание, — бросил бармен, гремя стеклом за стойкой. Он взглянул на парня, увидел, что его реплика предназначалась мне, спохватился и уступчиво покивал нам.
— Подражание кому? — вступился я. Мой собственный тон послышался довольно придирчивым.
Но парень явно обрадовался интересу собеседников, мотнул тяжёлой головой и начал воодушевлённо и сбивчиво:
— Подражание Тарковскому, кому же ещё? И притом довольно неловкое подражание, хотя, как и любое подражание мэтрам кинематографа и… — Парень отвернулся и вздохнул, как вздыхает всякий пьяный, внезапно теряющий мысль посередине предложения.
Он напряг брови, слегка мотнул головой, горько усмехнулся, заглянул в пустой стакан из-под арахиса, затем допил остатки пива, выпустил тихую отрыжку, огляделся. И чрезвычайно удивился, что его, вопреки его ожиданиям, ещё продолжают слушать. От такой ответственности он пять секунд бросал рассредоточенные взгляды по окружающему пространству и, остановившись на телевизоре, точно протрезвев, бодро произнёс:
— Суета! — и поджал губу. Он явно забыл, о чём начал говорить, но помнил, что говорили о фильме. — Да, кстати, этот фильм я снял. — И посмотрел на меня.
Я тут же порадовался, что не отпускал вслух никаких замечаний насчёт фильма.
— О, простите, я уже и забыл, что именно вы принесли эту кассету, — оправдывался бармен, — на любительскую запись не похоже… если я и сказал «подражание», то только в смысле некой узнаваемости, почерка, что ли. По правде сказать, я думал, что данная работа — это дело рук какого-то именитого режиссёра, у которого за плечами много хороших фильмов, а этот — просто проходной. Вы не подумайте, мне понравился фильм. И должен сказать, что название ему подходит. Тема раскрыта, хотя и вполовину, как бы, — бармен замешкался, забрал стакан у парня и стал его мыть. — Я хотел сказать, что всё неплохо.
Очевидно, бармен разрывался между желанием умилостивить молодого режиссёра, стремлением избежать возможного пьяного скандала, который, несмотря на спокойствие клиента, по опыту бармена предполагался им, и в то же время упорным нежеланием неоправданно льстить.
— Всё в порядке, — опустив голову, произнёс парень, — этот жанр обречён на вымирание. Вот есть классика — она вечна и непоколебима. А всё, что после неё и похоже на неё, — подражание, а значит, при определённом, так сказать, свете — почти пародия. Так что вы совершенно правы, я не обижаюсь, и обидеться в этом случае не могу. Этот фильм я снимал не критично. И открыто подражал. Притом подражал самым порнографическим образом — то есть только форме изложения материала, а сам материал за этой формой потерял. Не видно сюжета. Не видно драмы.
Бармен каким-то особым вопросительным жестом показал парню чистый стакан.
— Нет, мне хватит. — Парень снова тихо выпустил отрыжку, поджал нижнюю губу и, кажется, опять потерял нить разговора, но на этот раз расстраиваться не стал, а лишь посмотрел на меня, на мой галстук — так, невзначай, словно бы просто бродя взглядом.
— Мне понравились сцены с чернобыльником и глазом. По правде сказать, я смотрел не слишком внимательно и преемственности сцен не заметил, простите. Но этот чернобыльник и глаз меня прямо-таки поразили своей почти буддийской или дзеновской медитативной магией, если можно так выразиться. Весь фильм — сущая суета, как, наверное, вы и хотели сказать, а эти две сцены значительно длиннее, показывают некий контраст и проводят словно границу между миром нашим и миром вечным, пребывающим во всегдашнем неспешном течении реки времени. И даже этот глаз — суетящийся, многоэмоциональный, но не он, а взгляд камеры на его лихорадочность — вот что спокойно и непреклонно. В этой сцене и есть самый накал — столкновение суеты и её наипрямейшей противоположности.
Парень в очередной раз протрезвел. Конечно, такая трезвость — ложная, преходящая у изрядно пьяного от одной интересной доминирующей темы до другой, от полного беспамятства до пугающей, почти бредовой ясности. Он поглядел на меня странным взглядом, соскочил со стула, чуть качнувшись, схватил мою руку и стал жать её двумя сухими ладонями, почти исступлённо глядя мне то в один глаз, то в другой. В нём бурлила какая-то фанатичная благодарность.
— Да что вы, — растянул я и не сдержал лёгкого смешка недоумения. Впрочем, по правде сказать, меня заинтересовала эта его реакция, но не из тщеславия или горделивости, а своей искренностью.
— Я крайне рад, что вам понравился фильм.
Я снова хохотнул, но уже от изумления, а также чтобы в глазах парня снять нашедшую на него убеждённость в чрезвычайной серьёзности моего замечания, дескать, полно вам, я всего лишь высказал мнение.
Парень облизнул губы, снова посмотрел на мой галстук, отпустил мою руку, решительно кивнул, с тем же фанатизмом в глазах вернулся на свой стул, всё ещё впечатлённый моим вниманием. Бармен не поднимал на нас взгляда и улыбался одним уголком рта. Билл Мюррей на экране выставил зубы в подражание грызуну. «Тебе нравятся мужчины с выступающими передними зубами?» — спрашивал он с таким видом у Розали МакДауэлл. Кроме нас троих в баре уже больше никто не сидел: только что кто-то четвёртый вышел и брякнул дверью. Так что краснеть за общение с пьяным мне оказалось не перед кем, и я сказал парню:
— Я публицист. И мог бы написать рецензию на ваше кино, если оно есть в прокате. Впрочем, если и нет, выпустить его небольшим тиражом и разместить в магазинах и пунктах видеопроката вряд ли представится проблемой. Большого внимания я не гарантирую, конечно, но кое-что…
Парень чрезмерно напился и вряд ли понимал, что я хочу сказать. Всей его силы хватило только на предыдущее моё замечание, и то я не имел никаких гарантий, что он услышал именно то, что я говорил. Так что я достал из кошелька свою визитку и протянул ему. Он напрягся, вглядываясь в неожиданно оказавшийся в его руках предмет.
— Павел Павлович Ресницын, — пробормотал парень, несколько раз запнувшись на произнесении моего отчества. — Редактор журнала «Кинокухня», — он поднял на меня рассеянный взгляд, — незамысловатое названьице. Что ж, весьма вам признателен.
Фанатизма в его глазах и след простыл. Сейчас его состояние скорее оказалось несколько ближе к беспамятству.
— Андрей Тимофеевич, — он снова протянул руку, но на этот раз как-то вяло. Я пожал её. — Я правда рад с вами познакомиться, — сказал он поникнув всем телом, потёр глаза, сунул мою визитку в карман рубашки. — Мне, наверное, пора уже отчаливать. Я вам обязательно позвоню. Мне пора. До свидания, Павел Павлович. Пока.
Он встал и, качаясь, вышел из бара. На выходе по-детски неловко подтянул брюки. На большом белом циферблате часов над выходом стрелки указывали на половину второго ночи.
— Какой интересный молодой человек, — заметил я бармену. — Конечно, он пьяный, и понять, каков он есть, сейчас трудно. Вроде неловкий весь, нестройный духом, но есть в нём какой-то неизгладимый отпечаток творческого безумия, что ли. Впрочем, надо бы ему совершенствоваться, так это всё оставлять не нужно, не годится. Вот отчего он, дорогой мой, так напился? Из-за провала кинопоказа, небольшого количества зрителей, из-за чего-то ещё или просто из привычки? Смею вам заметить, что парень он вполне серьёзный, а также что в его творчестве задумка чувствуется, но как будто весь фильм через мутное стекло задумка плохо проступала. Всё же он славный малый, хотя и не без странностей.
— Он иногда заходит показать фильмы, просто посидеть. И хоть и напивается, но всегда уходит на своих ногах. Есть у него страстишка к пивишку, но особенно не сказал бы, чтобы губительная. Во всяком случае, я, знаете, многое здесь вижу. Знаю, сколько кто пьёт. Приблизительную статистику прикинуть тоже способен, — бармен говорил, словно оправдывая Андрея Тимофеевича. — Крепкий середнячок по этой части, могу вам сказать. Серединка — не больше и не меньше, могу поручиться.
— Дорогой, — обратился я к бармену твёрдо. — Успокойтесь, я не намерен выведывать все тайны ваших клиентов разом. Я, вообще-то, спросил, отчего он напился. Да и то скорее это вопрос, не требующий ответа.
Бармен поднял брови и учтиво кивнул. А я принялся допивать пиво и смотреть кино. У меня остались не слишком приятные впечатления от беседы с этими двумя молодыми людьми. Не зная, в чём конкретно дело, я несколько раздосадовался, сидел и разбирал суть разговора. Неприятными остались, пожалуй, два момента. Один — когда парень переменился в лице и как он ушёл. Бог его знает, что пришло в его пьяную голову, что он так резко перескочил. И всё это кажется сущим пустяком, да только об этот его уход будто что-то во мне споткнулось. Как будто от такой внезапной перемены в настроении парня вдруг сбились некие доселе ритмичные жизненные колебания в моей душе, да и в теле тоже. Я медленно вздохнул и списал всё это на позднее время. Второе неприятное обстоятельство — лихорадочное поведение бармена. Точно его беспокойство передалось и мне.
Вскоре, осознав это, я быстро вернул свой прежний ритм, а произошедшая беседа показалась мне приступом некой духовной тахикардии, как будто многокамерный дух мой, подобно сердцу, вдруг на мгновение сбился, осёкся, что повлияло на меня раздражительно и вредно. Я словно весь сотрясся, но тут же расслабился, как сотрясается и расслабляется спящий, с той лишь разницей, что я, кажется, бодрствовал. Во всяком случае, физически.
После непродолжительного просмотра «Дня сурка» я испытал какое-то щекочущее ощущение бессмысленной траты времени. Часы над дверями стукнули маленьким молоточком по колокольчику два раза. Я расплатился, попрощался с барменом и ушёл.
На улице шумела тишина. Мой дом отсюда находился недалеко, и я неспешно побрёл в его сторону. Уже возле дома под цветущей акацией я увидел компанию панков, пьющих портвейн и поющих под гитару. Они пребывали в каком-то лирическом настроении и располагались весьма непринуждённо, так что, когда я входил в подъезд, на меня никто из них не обратил внимания. Обычно же они то мелочь спрашивают, то сигарету.
Сестра уже спала в зале на диване, уснув в неудобной позе, на её миловидном и серьёзном лице словно отражался этот дискомфорт: брови сведены, уголки губ немного опущены. На экране телевизора горела неподвижная цветная схема. Я выключил телевизор и сел на край дивана. С шумом она втянула носом воздух и слегка потянулась.
— Я не хотел тебя будить, но ты спала как-то беспокойно, — прошептал я, — и… ляг-ка поудобнее.
— Который час, Паша? — спросила она, переворачиваясь на другой бок.
— Уже почти половина третьего. Встретил в баре одного, с позволения сказать, режиссёра. Ты же знаешь, кино описывать и критиковать — это одно, но когда можешь взять интервью — это совсем другое. Вот мы с ним и пообщались. Кино, честно говоря, посредственное, но что-то в этом парне есть. Какой-то почти незримый невооружённым глазом мощный потенциал. И вот этот парень не знает, как его выразить, понимаешь? А мне вот интересно… — вдруг я понял, что говорю это больше себе, чем ей. — Извини, что тут болтаю. Спи, Машенька, я пойду к себе.
Сестра промолчала, но когда я уже входил в свою комнату, вяло сказала:
— А разве у тебя режиссёров не целый вагон?
— Целый, — ответил я.
— Спокойной ночи, — пробормотала Мария.
Его нестройная заметка о суете
Эта чудовищная суета! Как она мне опротивела! Я, конечно, не смогу найти хотя бы одного знакомого, который сказал бы, что любит суету. Всё потому, что суета — это осознание чувства неупорядоченности. А чувство неупорядоченности, в свою очередь, есть осознание неспособности успеть и доделать хоть какое-нибудь дело. Так что суету надо осознать даже дважды, и посему её обнаружить крайне трудно. И стоит порой неимоверных усилий понять, что суетишься, притом усилия эти не есть усилия воли, это усилия духа. Слышу внутренний голос: «Простите, что же значит этот ваш „дух“?» Дух — это то, что есть вы… Я… то есть пределы того… нет, не так. Дух — это то, что существует в пределах, на которых заканчивается «Я» и начинается вот это всё, что вокруг. Дух словно бы парит от одной границы «Я» и до внешней.
Кстати сказать, если вас коснётся физически другой человек как носитель «Я», то он, как часть мира, всё равно остаётся частью окружающего мира, но иногда как отдельная его, некая «родная часть» мира, но — мира! Таким образом, всё, что не есть я, то — мир, а то, что не есть мир, то — я. И вот перескоки внимания с «Я» на мир и с мира на «Я»… Скорость этих перескоков и есть эта самая неупорядоченность. Тут важно их осознать, иначе суета навалится и не даст дышать. Останется только головой под подушку — плакать, задыхаться, разрежать глухой воздух спальни всхлипами и воплями. Суета такова: если её вовремя не осознать, то всё потеряно.
Павел Павлович о своей жизни
Следует, видимо, рассказать, как я стал тем, кем стал. Рассказ получится не из длинных, но и не из слишком коротких и лёгких, так что если вы любитель историй быстрых и динамичных, где предложение длиной в одно слово — не редкость, а реальная необходимость, то вынужден просить меня простить. Моих литературных талантов явно недостаточно для описания таких преходящих одна в другую ситуаций, да и внимание моё столь скудно, что не может переключаться стремительней, чем сейчас, не может преследовать более одной сцены одновременно.
Впрочем, простите меня и за это ёрничество, я в последнее время пребываю в весьма смутном состоянии духа, в положении сильно лихорадочном. И хотя естественным для сознания человека будет отправляться от событий крайних и до самых давних, то есть двигаться в прошлое, я всё равно постараюсь сделать мой рассказ удобочитаемым. Давайте обо всём по порядку.
Я родился в семье отца-карьериста и матери-домохозяйки. Начну с отца, которого я видел редко. Преимущественно по воскресеньям с утра — на рыбалке, а во второй половине воскресенья он уже снова корпел над какими-то бумагами, и лучшее, что все мы могли с этим сделать, — уже более его не трогать. Я им гордился. Как он в шутку мне говорил, подмигивая, что он — «единственная надежда и опора всей партии», при этом как бы в скобках и про себя добавляя «…районного масштаба». Человеком он считался в нашей семье хоть и занятым, но весьма чутким, семью любил. Во всяком случае, так способен заметить довольно угрюмый отрок, каким рос я до пятнадцатилетнего возраста. В воскресенье он будил меня засветло, и в силу привычки я никогда не сопротивлялся, а напротив, с великим желанием собирался и шёл с ним. У меня даже вопроса не появлялось, как можно пропустить это воскресное предприятие. Более того, одно время, когда я учился в классе восьмом, я даже считал, что более нет ничего в жизни столь же естественного, столь же благожелательного, чем ходить с отцом ловить рыбу за тем, чтобы неведомо как, но положительно установить связь с миром, с природой, с отцом. А потом чтобы мать разделала пойманную нами рыбу, и мы отобедали бы всей семьёй. Много в том содержалось фантастически радушного. Возможно, в силу того, что единственно тогда и единственно так я мог общаться с отцом. Ведь в иные мгновения он показывал себя каким-то суетливым, не мог дольше минуты сосредотачиваться на чём-либо, что не касалось бы его партийной и социалистически-просветительской деятельности. Тогда он вёл себя чрезмерно поспешно и порывисто, а порой, когда его от работы отделяли какие-то обстоятельства, не связанные с ней, он становился чрезвычайно неуёмен, раздражался, бегал глазами, потел и порывался ежеминутно избегнуть этих самых обстоятельств или даже со злобой вырваться из-под них. Так что иметь с ним какие-либо дела и вопросы оказывалось решительно невозможно во все времена, кроме воскресенья до обеда. Во время тех обедов он пребывал в весёлом расположении духа, по отношению ко мне и к маме становился обходителен, способен и на шутку, и на искренность. Постепенно к концу обеда он всегда как бы переходил от обходительности к некоему дрожащему заискиванию. И уходил в комнату работать как-то сгорбившись и даже несколько иным человеком, чем вставал утром.
Я пробовал несколько раз в силу подросткового пыла ходить на рыбалку в одиночестве или с другом Серёгой Багусником, о котором ещё скажу ниже. Но результат в обоих случаях оказывался крайне неприятным. Вроде бы и рыба клевала, и птицы пели, да что-то шло не так, и я заканчивал ловлю в раздражении, мне становилось как-то душно, не хватало воздуха.
Случалось, отец приходил с работы уставшим почти до беспамятства, тогда я замечал застывшую спокойную улыбку у него на губах — свидетельницу крайней удовлетворённости. Тогда он с несвойственной ему неторопливостью во всём теле ужинал с нами, мечтательно читал вечернюю газету или смотрел телевизор. Если в такие минуты его о чём-либо спросить, он отвечал как-то коротко, спокойно и даже приторможенно. Без сомнения, в моменты его удовлетворённой усталости он не присутствовал здесь, а реагировал на всё словно откуда-то из-за плотной занавески.