Суета - читать онлайн бесплатно, автор Андрей Шапеев, ЛитПортал
Суета
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать

Суета

Год написания книги: 2026
На страницу:
2 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Но пуще прочего его отстранённость от происходящего дома быта наблюдалась в обычные дни, когда он приходил не задерживаясь и не уставая до безумия. Эта отстранённость происходила из совершенно иных его переживаний. Тогда он пребывал в положении духа беспокойном, раздражительном, но не более чем нужно, чтобы его оставили в покое. Однажды в один из таких вечеров я заметил (да простит меня его душа), как он грызёт ногти за своим столом, сплёвывает их в нагрудный карман рубашки, а в глазах — исступлённость, близкая к одержимости.

Вероятно, на работе он вёл себя разительно иначе. В противном случае его давно бы уже отправили из партии подальше. И тогда то была бы для него смерть в самом прямом смысле.

Возможно, я несколько преувеличиваю. Однако считаю важным особенно отметить, что так видел его я-ребёнок, его сын, таким я его и помню по сей день. Утро воскресенья, по-видимому, являлось для отца, вечно тонущего в пучине дел, глотком воздуха. Тогда он позволял себе быть самим собой. И потому для меня особенно дороги эти наши с ним воскресные почти что ритуальные поездки. И поездки те случались независимо от времени года. Зимой мы ездили на автобусе на небольшое озеро к северо-востоку от города, а летом по большей части ходили на реку — менялись только одежда и снасти. Несколько раз мы даже брали моторную лодку у его знакомого и ходили в море. Если в силу обстоятельств мы не могли рыбачить, например, если я болел или он был в отъезде, то я ощущал, будто теряю что-то решительно необходимое. Я чувствовал себя настолько несчастным, что замыкался на следующие полнедели, пока будние заботы не выскребали меня из моей раковины окончательно. Так вспоминаю я теперь. Сейчас кажется странной эта зависимость от рыбалки с отцом, но тогда мне не виделось ничего более естественного, чем, сидя на берегу озера, вглядываясь в утреннюю дымку, говорить с ним о чём угодно и сколь угодно искренне. Можете укорить меня в излишней сентиментальности, и будете правы, но стоит ли говорить о том, что для меня те мгновения дороже, возможно, каких-нибудь божественных откровений. Они и есть те самые откровения! Как-то раз, когда я почти задремал над удочкой, перед моим мысленным взором вдруг, как озарение, предстало, как единственно возможно в этом мире умереть так, чтобы было «совсем не жалко». Это была бы смерть в неспешном и благодатном растворении в солнышке, в бликах на воде, в невесомой дымке, в трелях ранних пташек, в примятой под моим раскладным стульчиком траве. Или можно прорасти в землю какими-нибудь корнями и стать деревом, но непременно чтобы сознание плавно растворилось. Я поделился этой мыслью с отцом, и он с улыбкой меня понял и добавил, что тогда бы любая жизнь была этим «искуплена».

Но довольно об этом. Да, пожалуй, я безмерно преувеличиваю насчёт волшебности таких посиделок, преувеличиваю совсем бессовестно. И конечно, бывали дни (и их было значительно больше), когда мы просто ловили рыбу, обмениваясь только репликами, необходимыми для общего дела. Бывали и скучные воскресенья. Но одно я могу сказать вам абсолютно точно: время, проводимое с отцом, когда он не суетился, в любом случае для меня бесконечно дорого.

Мне было пятнадцать с небольшим, моему отцу — тридцать шесть, как и мне теперь, когда сердечный удар свалил его прямо на межобластном съезде. Его лицо в гробу выглядело так же, как в будние вечера, когда он до блаженства сильно уставал. Казалось, он улыбался. Если бы можно было одной ёмкой фразой описать выражение, которое застыло на его лице, то этой фразой стало бы «Подождите, дайте ещё немного времени», хотя в посметрной улыбке виделось какое-то противоречивое понимание, что все метания всё равно напрасны, и что вот оно — всепоглощающее спокойствие, то самое растворение в утренней дымке, и остаётся ему только отдаться. Конечно, это можно объяснить основами физики мёртвых лиц, биомеханикой и прочая, и никакой мимики у трупов нет. К тому же я отдаю себе полный отчёт в том, что всё это мнимое, мною юношей выдуманное впечатление. Но какое же это впечатление отчётливое!

После себя отец оставил четыре битком набитых ящика стола и целый книжный стеллаж мелким почерком сделанных неуверенных и сбивчивых записей, а также толстую монографию «Из вчерашней стройки в завтрашнее счастье», в которой изложил довольно утопическое видение светлого коммунистического будущего, основываясь на трудах Маркса, Энгельса, Ленина и более поздних деятелей. Он не дожил до распада Союза семнадцати лет. Дочери своей, то есть моей родной сестрицы, он не увидел — она родилась через два месяца после его внезапной смерти.

Вскоре я поступил на журфак. Горел разного рода максималистическими идеями, работал где-то принеси-подай, параллельно встречался с девчонками, порой слишком много пил и иногда даже дрался за идеи с несогласными. Таковой вспоминается моя юность. Хотя этим она, разумеется, не исчерпывается.

Я, верно, не слишком последователен, хотя обещал придерживаться хронологии, в чём и каюсь. За изложением впечатлений моих от жизни отца я совсем забыл сказать о нашей матери. Наша мать всегда жила словно бы в какой-то застывшей надежде, в ожидании. С таким лицом, какое у неё было всегда, молодые девушки молятся на образ девы Марии. Точнее, пожалуй, сказать решительно невозможно. Смиренная серьёзность вечного ожидания в ней сочеталась, однако, с неслабым оптимизмом, из-за чего, вероятно, мы с сестрой и выросли более-менее здоровые духом. Чего стоит одно лишь то, что и мне, и сестре она сама выдумывала и рассказывала сказки. Да настолько увлекательные и поучительные, что ей впору было печататься в издательстве детской литературы. Ребёнком я воспринимал это как разумеющееся само собой, но куда познавательнее мне слушалось, что она рассказывала моей маленькой сестрёнке, когда мне уже исполнилось восемнадцать-девятнадцать. То было воистину что-то чрезвычайно любопытное. Мама, казалось, была слита с нашим бытом, она была его воплощением. Всё — от стирки до готовки — давалось ей легко и играючи. Я знаю, как другие матери могли тяготиться своими домашними обязанностями, но моя, кажется, родилась для этого. Она была будто некий дух, носящийся над водами для мытья пола и огнём вселенским под кастрюлей с картошкой. Я так говорю исключительно для шутливого сравнения и вовсе не иронизирую над матушкой. Напротив, я восхищаюсь её умением вести домашние дела. Конечно, мама не работала, хотя её сверстницы и вели дела по дому, и вынуждены были работать. Но ей, видимо, учитывая положение отца на службе, можно было сидеть дома, что в те времена являлось скорее исключением, чем правилом. Она состояла в клубе домохозяек при ДК, и по поводу работы её не беспокоили.

Её страстью было вести бодрые разговоры с подругами на кухне и по телефону, придумывать истории, читать журналы по современной моде и по разведению домашних цветов, да так что этих журналов у нас образовывались толстенные подшивки. Из основного — всё. Вместе с тем временами на неё накатывала какая-то самоотрешённость и заторможенность, и она могла подолгу сидеть в одной позе и смотреть на качающуюся за окном акацию. Впрочем, если б не было акации, она смотрела бы просто куда-нибудь. То её состояние всегда проистекало от поведения отца — так она, видимо, пыталась осмыслить их отношения или что-то ещё мне неведомое. Может быть, и нет. Но всё-таки они жили совершенно разнящимися друг от друга жизнями, существовали практически в отдельных мирах. И все их диалоги преимущественно совершались в постели. Они ссорились по-настоящему сильно не часто, однако, когда это происходило, отец злился, но не на неё или на себя, а лишь будучи не в силах сдерживать негодование и излишнее волнение; мама же больше причитала и плакала. Они в такие моменты старались не показываться мне на глаза, но всё же основную причину я способен был уяснить — трудоголические пристрастия отца и вытекающее из них невнимание к матери.

Я рос, как можно уже заметить, не во вполне обыкновенной и среднестатистической семье. Во-первых, мои бабушки и дедушки жили отдельно. Во-вторых, мать не работала, я был единственным ребёнком. И наконец, в-третьих и в-главных, я не понимал рассказы других ребят о казусах и досадах, случавшихся от случаев пьянства их отцов, а они не понимали, что у меня, напротив, этого не бывало, но зато часто бывало что-то решительно отличавшееся. Стоит ли в таком случае говорить, что на моего отца другие дети смотрели недоверчиво и порой даже потешаясь. Они не могли понять, что их-то отцы хотя бы с ними, и не могли понять, насколько я привязан к своему. Привязан беззаветно и болезненно.

Так и моя мать была привязана. И выражение её лица, как будто всё время взывающее к небесам, но при этом весёлое объяснялось во многом этой привязанностью. За своим весельем и шутками она прятала глубокую убеждённость в беспросветности такой семейной жизни, и была ли вообще у неё какая-то семейная жизнь? Хотя бы первое время после вступления в брак?

Сейчас я на многое смотрю иначе, и потому многие вопросы теперь останутся без ответа, так как всё, что происходит с нами в детском возрасте, к тому же когда мы ещё малых сил умственных, кажется чем-то само собой являющимся. Так оно само собой, даже если, простите, приходится ребёнку видеть ужасы, от которых взрослые впадают в безумие. А всё ведь потому, что сравнивать не с чем. И только когда обстоятельства меняются, по прошествии целых лет мы глядим в своё прошлое, вопрошаем да вопрошаем себя: «Как же так? Ведь как же это я?», а ответить уже не способны.

После смерти отца мать всё-таки вынуждена была работать то тут, то там. Затем задержалась где-то на телефоне. После школы я поступил в институт. Днём учился, а вечером работал: сначала в автомастерской городского автопарка — на подачках, а потом в коптильне — тоже на подачках. На последнем курсе удачно написал одну статейку в газету про фильм Эльдара Рязанова «Гараж» о гротеске и претенциозности персонажей или что-то вроде того. Помню, что не поскупился на заковыристые словечки, вставляя их к месту и не к месту. В итоге статья вышла нескладной, с присущим юноше желанием непременно увидеть «всё во всём», с амбицией. Однако главному редактору она понравилась, видимо, как раз за эти бросающиеся в глаза качества. Он вызвал меня, дескать, его газете необходимы всякого рода эксцентричные умы, которые могли бы ярко и броско обратить внимание читателей на то, что замечают далеко не все. Так что и потом я некоторое время ещё работал в той газете.

Через шесть лет после института, а по-иному — семь лет назад, умерла наша мама. Сестра моя переживала эту трагедию настолько тяжело, что несколько дней кряду не вставала с постели, и слёзы лились у неё, бедняжки. Не жалела себя, не имела сил встать.

«Я всё вижу, вижу, как она вся высохшая то ли сидит, то ли лежит и молчит, улыбается, глядит на меня, Паша… — причитала сестра каким-то глухим голосом, хриплым и болезненным, — …смотрит — от всего человека одни глаза — угольки-то зрачков и остались, с тонкой голубой радужкой остались. „Ничего, — говорит, — Маша, ничего. Всё будет славно“. И слово „сла-авно“ ещё так растягивает, что само слово-то и не узнать. А я сижу и смотрю на неё, то ли шутит она, то ли надежду мне внушить пытается. Но в любом случае это жестоко всё. Жестокая шутка, а надежда — то и вовсе безжалостна с её стороны. Так я тогда подумала. И только я в аптеке очередь выстояла, как не стало её, Павлуша. Как сидела в постели, так и осталась. — Тут сестра зарыдала и уткнулась лицом в подушку. Сил на крики у неё уже тогда не оставалось, и она бесшумно обмякла, потом подняла лицо от подушки и продолжила. — Глаза смотрят, понимаешь, смотрят. Вернее, как будто бы смотрят. Рука так выставлена ладонью вверх, а на ладони — солнечный свет из окна. Я сразу подумала, что она так уснула — с открытыми глазами. Просто уснула и скоро проснётся. Я не стала её трогать, пошла обед варить, а внутри у меня всё так и заходило ходуном. И тут уж туман и спал с меня…»

Машенька говорила — ей это было необходимо, а я всё гладил по волосам её мокрым, спутанным, гладил. Да, наша мать болела, а затем умерла. Так вышло, что я всё возможное время пропадал на работе и не был рядом.

Что же касается моей сестрицы, которой скоро уж двадцать два года, то с ней у меня ещё будет возможность познакомить вас. Скажу только, что сестра моя, Мария Павловна, знала отца только из рассказов о нём да по фотографиям, и посему мы с ней настолько разные, что порой с первого взгляда люди принимают нас с ней то за родителя с дочерью, то за пару весьма странную. Мария заканчивает университет и пишет диплом об улучшении устройства тракторных гусениц. Талантливая девочка, светлый ум, но есть в ней что-то сугубо Ресницынское, проблемное, что ли. Какой-то сплин и томление необъяснимые и невыразимые. Видимо, есть какой-то ген тягостной истомы. Впрочем, скорее всего, нет такого гена, и истома эта приобретается в возрасте. Или же достаётся по наследству, а в возрасте только разворачивается. Не знаю.

Сергей Александрович Багусник

Список покупок, написанный рукой жены его, Алины Семёновны Багусник (в девичестве — Никоноровой)

Масло — 200 г

Батон — цел.

ч. Хлеб — 1/2

кефир — 0,5

молоко 1 л «Ладожское», ЕСЛИ ДРУГОГО НЕТ — НЕ БЕРИ!!!

макароны «рожки»

Фарш (комок рынок у баб.) — 500 г свиной или говяжий.

пирожное (недорогое)

Частный сектор, домишко Багусника

— Ты всё купил, что я написала? — послышался голос жены из кухни, когда Сергей Александрович вошёл с пакетом домой.

— Купил всё, кроме батона. Ты представляешь, его разобрали! Какой-то тип схватил его прямо перед самым моим носом. Ты была права, что надо выйти раньше. Зато я нашёл отличнейший фарш, честное слово, хороший и дешёвый. Бабка одна мне заявила, что корову надобно ей срочно распродать, пока муж её не хватился. — Он засмеялся в усы, ставя пакет у холодильника.

— Значит, скорее всего, тебе продали старую корову! И как мне без батона котлеты лепить, можешь ли сказать, не будешь ли ты так добр? Или, быть может, ты иной способ знаешь? Ну тогда не поделишься ли этим способом… — жена разбирала пакет и всё больше распалялась, — разве тебя можно посылать за продуктами? Это молоко разве «Ладожское»? Я тебе какого сказала купить? А?

— Дык… «Ладожского», да его ж не было, я тебя уверяю. Было это, да и то немного. Больше и не было!

— А я почему всегда прихожу с тем, что нужно, когда в магазины выбираюсь? Или мне везёт больше, чем тебе?

— Я не знаю, но, верно, ты сама с собой на уступки пойти способна. С собой-то, когда б я сам список писал и при том не нашёл бы чего-то, смог бы на компромисс… А так, когда другого посылаешь, всегда-то, кажется, лучше знаешь и всегда в выгоде останешься. А когда с собой-то — пусть хоть и не «Ладожское» молоко купишь, а квас хлебный, пусть даже и дороже самого молока, а лишь бы удовольствия себе принести. Хотя если и неудовольствие, то себе смотреть уж от такой-то замены сможешь в глаза, уж от такого-то компромисса. Потому-то ты всегда по списочку-то и берёшь, что можешь в этом списочке закалякать что-то и рядом написать.

Сергей Александрович, казалось, всерьёз рассердился на жену свою, словно струна терпения лопнула, да наступил тотчас такой момент, после которого умалчивать более о придирках жены было невмоготу. На усиливающиеся в тоне причитания вышли из комнат сын их десятилетний и дед Игнат — отец жены, живущий с ними вместе в одном доме. Сергей Александрович всё не унимался. Кроме того, возможно, он только начинал свою тираду: бухтел, всё более и более возмущаясь, и усы его рыжие густые, которыми он весьма гордился, при этом шевелились всё живее:

— А давай я вот тебе списочек-то напишу да в хозяйственный магазин зашлю. Сможешь ты олифу от морилки-то отличить? Нет, и не пеняй на то, что написано на этикетке. А ту ли ты олифу купишь? А подойдёт ли она? А купишь ли ты пассатижи, если я скажу, или кусачки принесёшь? А вот пусть даже и бог с ними, с пассатижами! Дюбелей сможешь выбрать, чтоб к сверлу? А я знаю, что нет, не сможешь. За то тебя и не обижаю, а сам хожу, если надо. Мне вон ещё сегодняшним днём надобно, пока краска не высохла, калитку привести в вид. Вы начали, — неожиданно бросил он деду Игнату. — А закончить как же? Не способны? Я и закончу за вас…

— Я-то смогу купить краску или что там ты говорил. А вот ты с голоду издохнешь или заразы какой-нибудь купишь, да всю семью, не знаючи того, перетравишь, — ответила жена совершенно спокойно.

Сергею Александровичу особенно не понравилось, что его жена вот так спокойна, когда он так негодует, и, более того, ещё и как бы само собою констатирует, что-де она без него сможет преспокойно.

В последние несколько лет щемящее чувство бесполезности чрезвычайно сильно бередило душу Сергею Александровичу, оттого и выходило из него порою что-то, от чего он мог впасть в бешенство, но всегда останавливался.

— Экий ты, сынок, распсихованный стал, — проскрипел дед Игнат, — всё тебе не так. Дочь-то моя, поди, конечно, не подарок, да и сама по себе, без твоей помощи, подарком не станет. Тут и твоё надобно желание…

— Дед, вы всю жизнь вот так! Никогда моей позиции занять не способны! А ведь это не потому, что я всегда не прав, а единственно потому, что она — дочь ваша, и что тут ни твори, всё бестолку. — Тон Сергея Александровича пошёл на спад. Очевидно, он в очередной раз убедился в бесполезности своего бунта.

Однако он не знал, что каждый его бунт был не столь уж и бесполезен. Дело в том, что с каждым таким возмущением его хотелось меньше беспокоить, но не по причине внезапно пришедшего уважения со стороны домашних (к чему он стремился), а даже наоборот, будто бы от нежелания ворошить в нём мерзкое паучье гнездо его скверных чувств.

— Мама, а давай я схожу и поищу батон? — предложил сын, держась за дверной косяк и игриво болтаясь из стороны в сторону. — А потом ты меня гулять отпустишь. Там пацаны…

— И ты, Миша, туда же, — сказал Сергей Александрович тоном Цезаря, которого предал Брут.

Он более не возмущался, а с этими словами стремительно покинул кухню, не дожидаясь, пока его кто-то вновь окликнет, подвинув повисшего на дверном косяке Мишу, будто штору. Мальчик хихикнул, точно от щекотки. Сергей Александрович схватил в тяжком раздражении ведёрко с краской, кисть и вышел через заднюю дверь докрашивать калитку. Уже за покраской, которая весьма его успокаивала, он подумал вдруг о Пал Палыче Ресницыне, друге его детства, зависть к которому у него в последнее время просыпалась всё чаще, вскоре сменяясь каким-то воодушевлением от профессиональных успехов друга, но и это длилось недолго и воодушевление снова переходило в зависть.

— У него работа — сказка, настоящая сказка, — бурчал себе под нос Сергей Александрович. — А у меня что? А когда-то вместе на коптильне-то батрачили. Ах, чёртово наше время. Всё ведь было, и ничего не стало. Павлуша-то наш всегда: и тогда, и нынче — на высоте. Пишет себе и счастлив. А всё-таки молодец, сукин сын! Молодец! Его — не то, что нас. Уважают. Он до рождения сестры был один-одинёшенек в семье, а мы ведь четверо детей да мама, а папаша где-то пропадают. Павлуша у нас копает! Копает истину-то, а Серёжа-то нонче небо коптит, — он горько усмехнулся, с надрывом, со злобой и стал наносить краску с каким-то отрешённым остервенением. — Коптит, а ведь буквально-то коптит. Колбаски там, куриные окорочка — всё, что можно коптить. Вот ведь ирония, Серёжа! Крючками — да на дымок, да ещё и суспензией ентой сверху для пущей эффективности — вот это жизнь, да? Да! Зато ведь и всегда есть что поесть в семье, — тут Сергей Александрович остановился, макнул кисть в краску и продолжил: — Али не кормилец? А тогда объясни мне, ежели кормилец ты, отчего в семье твоей тебя ни во что не ставят? Они что же это, привыкли все к тебе, али ты сам себя как-то особенно поставил, что тебя не уважать можно? Вот ведь какая занятность-то: чем, спрашивается, Павлуша наш заслужил? Отчего это он, учась со мной в одном классе, да ещё и на такие же отметки, как и я, поступил на журфак, а я в коллегию? Где та принципиальная разница меж нами, которая ему позволила сдать экзамены, а мне — нет? Я ведь так до сих пор ничего и не знаю. Нет, ну решительно отказываюсь понимать это! И даже если покажут мне… выложат передо мной эти вот самые различия, я всё равно закричу: «Обман!» Потом кулаком по столу ещё и стукну! Двумя кулаками! Чтобы видели, что я не простак какой-нибудь! Хотя нет, двумя кулаками — это уже шибко по-мужицки, недостойно это разоблачителя. Одним кулаком можно будет и отделаться. И ещё добавлю: «Просто везёт этому сукиному сыну! Билет он вытянул удачный! Вот именно. На экзамене — удачный билет. А мне досталась какая-то тёмная, непростительная диалектика!»

Слово «диалектика» Сергей Александрович произнёс с особенным отвращением, и ещё долго оно, сказанное в полтона, звенело в его ушах и бесконечно повторялось, так что собственный голос стал ему невыносим. Вдруг Багусник встал, бросил кисть в траву со всего маху. Та разбрызгала краску. Синие капли контрастно заблестели на его коричневых туфлях.

— А в общем, — продолжал думать он, — полно тебе, Сергей Александрович! Это сколько же лет-то прошло? Восемнадцать уже? Девятнадцать? Господи прости, да ведь это уже полжизни моей! Каждый раз удивляюсь, как будто проснулся только что, — он сел и стёр краску со своих туфель листом девясила. — А ведь Пал Палыч не дурак был всегда, — выдохнул Сергей Александрович, нахмурив брови, — это ты дурак-то. Ты. Что бьёшься над несбывшимся, что завидуешь — дурак!

Он затих и, как-то немного даже присмирев, продолжил покраску.

«Зря виделся с ним месяц назад, — уже мысленно добавил он. — Зачем вообще эти встречи с одноклассниками нужны? А впрочем, и ладно уж».

Сергей Александрович красил и думал, какую бы ещё фразу себе мысленно добавить, чтобы примириться с собой и успокоиться, но фраза не приходила, и он снова оставил всё как есть. Раздражительно фыркнул, вздохнул.

— А своим я ещё покажу, — пробурчал он наконец под нос, хотя и не домысливая, что, как и при каких обстоятельствах он «покажет своим». Здесь важна была сама интенция, порыв и некое обнадёживающее самому себе обещание, заключённое в слове «покажу».

5-е число

Павел Павлович Ресницын

Заметка Павла Павловича от 5 числа июля месяца

Поскольку я уж начал о суете, то, пожалуй, и продолжать стоит, иначе первая заметка останется суетливой, и такой тавтологии я допустить не смею и не желаю. Вот что я заметил в отношении суеты на этот раз.

Фридрих Ницше указывает, что человек пустой внутри, точно идол, точно чугунный горшок. Стало быть, можно и полезно чем-то заполниться, и притом чем-то вполне определённым, чтобы у этого чего-то не только ощущался вес, но и содержимое оправдывало его стенки. В суете получается, что человек берётся за одно дело, но, не довершив его, вынужден браться за другое, за третье, за четвёртое. Ни одно дело не сделано, но человек вроде как совершенно при делах, занят. Мечется туда и сюда, уже не в состоянии закончить какого-либо дела. И он заполнен суетой. Она как некий жизненный сор, наполняющий чугунный горшок… или какая иная полость, забросанная всякими отходами. И пусть дело не сделано решительно ни одно, всё же человек уже не пустой.

Неупорядоченность. Чувство неупорядоченности. «И то, и сё ему надо», — так говорят о суетливости. Но всё это не определение, а скорее, лишь описание последствий суеты. Другая отнюдь не полезная сторона суеты — скука (настаиваю, что это сторона именно суеты). Или ещё можно иначе сказать: скука беременна суетой…

Скучность фильма или книги есть никак не свойство этого фильма или книги, а есть неупорядоченность и свойство человека, смотрящего этот фильм или читающего эту книгу. Вот, допустим, есть такие песни с повторяющимися припевами. Например, новомодная:


Я любила вас без памяти.

Вы грозились мне, крича,

Повеситься на скатерти.

Ранили вы без ножа.


Поётся деланно-утомлённым женским голосом и по нескольку раз. Сначала скучно, а потом невыносимо душно. Глупейшие словечки: память, скатерть! А ритм где?! Называется, «что вижу — то пою». Впрочем, пример не из удачных.

На страницу:
2 из 8