Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Год написания книги
1935
<< 1 ... 106 107 108 109 110 111 112 113 114 ... 200 >>
На страницу:
110 из 200
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Куда?

– Пойду, поброжу.

– Это вроде Ветковского.

– Костя молодец. Из Кости толк будет. Только нехорошо, что он обидел совет командиров. Я страшно люблю наш совет командиров. Это человеческий совет.

– Тебя совет командиров не пустит бродить.

– Упрошу.

Действительно на ближайшем заседании совета командиров Колька поднял вопрос об уходе с рабфака, но Лапоть на него прикрикнул:

– Ты комсомолец?

– Так я уже не в вашей ячейке.

– А чего в совет командиров пришел? Совет в нашей ячейке.

Коваль согласился на обсуждение вопроса в совете. Колька попробовал развить свои сомнения, но его не стали слушать с первого слова. Меня поразил анализ Кудлатого:

– Нам, Коля, с твоими рассуждениями некогда разбираться. Ты не один у нас. Собственно говоря, вся колония стоит на таком месте, черт его знает, что завтра будет. Ты что же, не видишь? Мы сейчас дисциплиной держимся, а таких разговоров, как у тебя, сколько угодно можно развести. Всей колонией искать нужно лучшего. Разве мы можем тут баловаться на шести десятках га? И людей кругом нет. Так мы это знаем и не плачем. А ты в институте, какого тебе черта нужно. Людей тебе нужно. А у нас кругом люди? Людей еще нужно делать. Пускай едет Колька и учится. Ты еще даже и не знаешь, чему тебя учить будут. Собственно говоря, за это нужно Кольке всыпать десяток нарядов.

– Вопрос ясен, – сказал Лапоть, – поедешь, Колька, в рабфак дальше.

Вершнев грустно покорился решению совета.

Все рабфаковцы с радостью набросились на полевые работы, и совет командиров с изысканной вежливостью назначал их командирами сводных. Карабанов возвращался с поля возбужденным:

– Ой, до чего ж люблю работу у поли! И такая жалость, что нема ниякого толку с этой работы, хай вона сказыться. От було б хорошо б так: поробыв в поли, пишов косыты, а тут тоби – мануфактура растеть, чоботы растуть, машины колыхаются на ныви, тракторы, гармошки, очки, часы, папиросы… ой-ой-ой! Чего ж мэнэ не спыталы, коли свит строили, падлюки?

Рабфаковцы должны были провести с нами и Первое мая. Это очень украшало и без того радостный для нас праздник.

Колония по-прежнему просыпалась утром по сигналу и стройными сводными бросалась на поля, не оглядываясь назад и не тратя энергии на анализ жизни. Даже старые наши хвосты, такие как Евгеньев, Назаренко, Перепелятченко, перестали нас мучить.

Евгеньев пришел в колонию давно и начал с заявления, что без кокаина он жить не может, что если давать ему кокаин, то, может быть, постепенно он от кокаина отвыкнет. Мы удивленно выслушали его и решили посмотреть, что получится, если все-таки кокаина ему не давать. С ним начались припадки, сначала редкие в спальне, потом все чаще и чаще; бывало и так, что сводному отряду приходилось прекращать работу и возиться с Евгеньевым. Я посылал его к докторам в город, но доктора отказывались его лечить, рекомендуя обратиться к специалистам в Харьков. Неожиданно Евгеньева вылечил сводный отряд под командой Лаптя, давно утверждавшего, что болезнь у Евгеньева не опасная. Во время одного из припадков Евгеньева раскачали и бросили в Коломак, а потом собрались к берегу посмотреть, вылезет Евгеньев из Коломака или не вылезет. Евгеньев, очутившись в реке, немедленно вынырнул и поплыл к берегу. Лапоть встретил его и спросил кротко:

– Помогло?

Евгеньев, улыбаясь, сказал еще более кратко:

– Помогло. Давно нужно было так сделать. Эти сволочи, доктора, ничего не понимают.

Действительно, больше припадков у Евгеньева не было, и он сам нам потом рассказывал, что научился припадкам в одном реформаториуме.

Перепелятченко был труднее. Это был очень дохлый, вялый, изможденный человечек. Все у него валилось из рук, и он сам валился на первую попавшуюся скамью или травку. Таких колонисты обычно не выносили, и мне часто приходилось спасать Перепелятченко от издевательств, на которые он отвечал только слезливыми жалобами да стонами. В течение двух лет жил этот организм в колонии и надоел всем, как надоедает мозоль в походе, я уморился защищать его от насилий, произносить речи, добиваясь сознательного отношения к слабому человеку, но однажды и я рассердился. Пришел ко мне Перепелятченко и пожаловался, что Маруся Левченко ударила его по щеке. Я посмотрел на Перепелятченко с негодованием, но позвал Марусю и спросил:

– За что?

– Да что же он: ухаживать еще лезет – щипается.

– Правильно она тебя треснула, – сказал я Перепелятченко.

Перепелятченко посмотрел на меня жалобно и застонал:

– Так что ж? Значит, меня будут все бить? Меня и убить могут.

– Чем такому расти, как ты, жалкому, так лучше пусть тебя убьют. Я тебя больше защищать не буду.

Перепелятченко улыбнулся недоверчиво:

– Вы должны меня защищать.

– А вот я не буду. Защищайся сам.

– Я буду защищаться, так мне еще больше будет попадать.

– Пускай попадет, а ты защищайся.

К моему удивлению, Перепелятченко принял мой совет всерьез и в ближайшие же дни вступил в драку с каким-то задирчивым соседом в столовой. Их обоих привел ко мне дежурный командир. Оба размазывали кровь на лицах, желая демонстрировать как можно более кровавое зрелище. Я обоих прогнал без всякого разбирательства. Перепелятченко после этого настолько вошел во вкус драчливых переживаний, что уже приходилось других защищать от его агрессии. Хлопцы обратили внимание на это явление и говорили Перепелятченко:

– Смотри, ты даже потолстел как будто, Перепелятченко.

И в самом деле, на наших глазах изменялась конституция этого существа. Он стал прямее держаться, у него заблестели глаза, заиграли на костях мускулы.

И Евгеньев и Перепелятченко давно уже не беспокоили нас даже в часы серьезных авралов и четвертых сводных. Другое дело – Назаренко. Он и с виду был хорош, и учился прекрасно, обещая быть потом незаурядным студентом, и умен был, без сомнения, и развит. До это был эгоист самого глупого пошиба, свою собственную пользу не способный видеть дальше ближайшего первичного удовлетворения. Несмотря на свой ум и развитие, он не мог справиться с этим эгоизмом, не умел и прикрыть его какой-нибудь политикой, а открыто и злобно ощеривался всегда, если ему казалось, будто что-нибудь грозит его интересам. В сводных он ревниво следил, чтобы ему не выпало больше работы, чем товарищу, и вообще старался тратить сил как можно меньше, глубоко убежденный, что работа для здоровья вредна. Почти невозможно было заставить его сделать что-нибудь вне расписания. В этом случае он шел на самый острый конфликт и доказывал, что никто не имеет права назначать его на дополнительную работу. Назаренко не вступал в комсомол только потому, что не хотел иметь никаких нагрузок. Он рассчитывал, что проживет жизнь и без комсомола, ибо хорошо знал свои способности и делал на них откровенную ставку.

Я серьезно подозревал, что колонию он ненавидит и терпит ее только как наименьшее из всех предложенных зол. Учился он настойчиво и успешно, и все считали его наилучшим кандидатом на рабфак.

Но когда пришло время выдавать командировки на рабфаки, мы с Ковалем отказались внести в список фамилию Назаренко. Он потребовал от нас объяснений. Я сказал ему, что не считаю его закончившим воспитание и еще посмотрю, как он будет вести себя дальше. Назаренко вдруг понял, что все это значит еще один год пребывания в колонии, сообразил, что все приобретения его эгоизма за год ничто в сравнении с такой катастрофической потерей. Он обозлился и закричал:

– Я буду жаловаться. Вы не имеете права меня задерживать. В институтах требуются способные люди, а вы послали малограмотных, а мне просто мстите за то, что я не выполнял всех ваших приказов.

Коваль слушал, слушал этот крик и наконец потерял терпение:

– Слушай, ты, – сказал он Назаренко, – какой же ты способный человек, если не понимаешь такого пустяка: нашим советским рабфакам такие как ты не нужны. Ты шкурник. Пусть будут у тебя в десять раз большие способности, а рабфака ты не увидишь. А если бы мое право, я тебя собственной рукой застрелил бы, вот здесь, не сходя с этого места. Ты – враг, ты думаешь, мы тебя не видим?

После этого разговора Назаренко круто изменил политику, и Коваль печалился:

– Ну, что ты будешь делать, Антон Семенович? Смотрите, как гад прикидывается. Ну, что я могу сделать, он же меня обманет, сволочь, и всех обманет.

– А вы ему не верьте.

– Да какое же право я имею не верить. Вы смотрите: он и работает, он и газету, и на село, и в город, и мопр, как только что-нибудь сделать, он уже тут, и лучше другого сделает, и в комсомол каждую неделю подает заявление. Смотри ж ты, какая гадина попалась, а?

Коваль с ненавистью посматривал на всегда улыбающегося, готового на все Назаренко, всегда внимательно слушающего каждое его слово, всегда знающего всю текущую и давно протекшую политику, знающего все формулы, законы, декреты и даты, посматривал и грустил:

– Пока я тут, я ему комсомольского билета не дам.

<< 1 ... 106 107 108 109 110 111 112 113 114 ... 200 >>
На страницу:
110 из 200