Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Год написания книги
1935
<< 1 ... 178 179 180 181 182 183 184 185 186 ... 200 >>
На страницу:
182 из 200
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Как это так? А вдруг он имеет жалобу? А вдруг он стоит над пропастью? Что это такое?

– Ничего не могу сделать, товарищ Зоя.

Товарищ Зоя на крыльях ненависти рванулась и улетела в Харьков.

На другой день на общем собрании колонистов Наташа Петренко взяла слово:

– Хлопцы, давайте уже простим Аркадия. Он хорошо работает и наказание выдерживает с честью, как полагается колонисту. Я предлагаю амнистировать.

Общее собрание сочувственно зашумело:

– Это можно…

– Ужиков здорово подтянулся…

– Ого!

– Пора, пора…

– Поможем мальчику!

Потребовали отзыва командира. Жевелий сказал:

– Прямо скажу: другой человек стал. И вчера приехала… эта самая… Да знаете ж!

– Знаем!

– Она к нему: мальчик, мальчик, а он – молодец, не поддался. Я сам раньше думал, что с Аркадия толку не будет, а теперь скажу: у него это есть… есть что-то такое… наше…

Лапоть осклабился:

– Выходит так: амнистируем.

– Голосуй, – сказали колонисты.

А Ужиков в это время притаился у печки и опустил голову. Лапоть оглянул поднятые руки и сказал весело:

– Ну, что ж… единогласно выходит. Аркадий, где ты там? Поздравляю, свободен!

Ужиков вышел на сцену, посмотрел на собрание, открыл рот и… заплакал.

В зале взволновались. Кто-то крикнул:

– Он завтра скажет…

Но Ужиков провел по глазам рукавом рубахи, и, приглядевшись к нему, я увидел, что сейчас он страдает. Это было похоже на человека. И Аркадий, наконец, сказал:

– Спасибо, хлопцы… И девчата… И Наташа… Я… тот… все понимаю, вы не думайте… Пожалуйста.

– Забудь, – строго сказал Лапоть.

Ужиков покорно кивнул головой. Лапоть закрыл собрание, и на сцену к Ужикову бросились хлопцы. Их сегодняшние симпатии к Аркадию были оплачены чистым золотом. Я вздохнул свободно, как врач после трепанации черепа.

В декабре 1927 года открылась коммуна имени Дзержинского. Это вышло очень торжественно и очень тепло.

Незадолго до этого, пухлым снежным днем назначенные в коммуну первые пятьдесят колонистов оделись в новые, пошитые для них костюмы, вырядились в пушистые бобриковые пальто, простились с товарищами и потопали через город в свое новое жилище. Собранные в кучку, они казались нам очень маленькими и похожими на хороших черненьких цыплят. Они пришли в коммуну, покрытые хлопьями снега, как пухом, радостные и румяные. Так же, как цыплята, они бодро забегали по блестящему паркету коммуны и застучали клювами по разным оргвопросам. Было страшно любопытно смотреть на них, уже через пятнадцать минут у них был совет командиров, и третий сводный отряд приступил к расстановке кроватей, они умело и весело подражали старшим, так же четко салютовали и говорили «есть», так же любовно подчинялись распоряжениям только что избранного ССК Митьки Жевелия. Я побыл с ними около часа и поспешил в Горьковскую, где все было сложнее, труднее и беспокойнее.

На открытие коммуны горьковцы пришли строем, с музыкой и знаменем. Они теперь были в гостях у товарищей, которые с этого дня стали носить новое, непривычно торжественное имя коммунаров. Среди собравшихся четырехсот бывших беспризорных группа чекистов, самых ответственных, самых занятых, самых заслуженных деятелей, вовсе не казалась группой благотворителей. Между теми и другими сразу установились отношения дружеские и теплые, но в этих отношениях ярко была видна и разница поколений и какое-то новое наше советское уважение, и любовь ребят к старшим. Но в то же время ребята эти выступали не просто как подопечная мелочь – у них была своя организация, свои законы и своя деловая сфера, в которых было и достоинство, и ответственность, и долг.

Само собой как-то вышло, что заведование коммуной поручалось мне, хотя об этом не было ни договорено, ни объявлено.

Первое время коммуна меня почти не отягчала. Коммунары жили счастливо, в сияющей чистоте и в разумном комфорте. Киргизов прекрасно справлялся с небольшим коллективом. Я приезжал к коммунарам раза два в неделю, ночевал у них, и мы общими силами разрешали разные текущие вопросы, которых, впрочем, все прибавлялось и прибавлялось.

По сравнению с коммуной, Горьковская колония казалась неизмеримо более сложным и более трудным делом. На освободившиеся 50 мест немедленно прислали с улицы пятьдесят новых колонистов, народ все столичный, видавший виды и угрозыски, побывавший и в огне, и в воде, и в медных трубах. Как и раньше бывало, новые быстро усваивали колонистскую дисциплину и открыто признавали наши традиции, но культура и настоящая глубокая коллективная жизнь прививались гораздо медленнее. Впрочем, все это было привычно для меня и для колонистов и никого не пугало.

В это время колонисты заканчивали борьбу на последнем фронте, в Подворках. На рождественских святках Ховрах был пьян, ночевал на селе, что-то продавал. В совете командиров Ховраху сделали капитальный ремонт, и он снова пошел в работу, но за село комсомольцы принялись основательно. Заручившись разрешением милиции и ее искренним сочувствием, бригада Жорки Волохова в несколько ночей разгромила питейные притоны, каморы каинов и хулиганские шайки церковных сынков. Надеясь, что мы пойдем на большой скандал, селянские герои вытащили из-за голенищ финки, но мы на скандал не пошли. Коротков, принимавший самое активное участие в этой борьбе, однажды вечером, возвращаясь с Рыжова, подвергся нападению целой толпы, был ранен ножевым ударом и еле-еле убежал в колонию. Ночью мы, вызвав на помощь наряд милиции, арестовали главных деятелей подворской контрреволюции, и больше они в село не возвращались. В Наркомпросе мне сказали:

– Вы там… ссоритесь с крестьянами, куда это годится.

Я ничего не сказал, а когда вышел на улицу, плюнул…

Впереди у нас были хорошие дали: мы начинали мечтать о собственном рабфаке, о новом корпусе машинного отделения, о новых выпусках в жизнь. А скоро мы прочитали в газетах, что наш Горький приезжает в Союз.

[14] Награды

Это время – от декабря [1927-го] до июля [1928-го] было замечательным временем. В это время мой корабль сильно швыряло в шторме, но на этом корабле было два коллектива, и каждый из них по-своему был прекрасен.

Дзержинцы очень быстро довели свой состав до полутораста человек. К ним пришли тремя группами по тридцать человек новые силы, все беспризорные первого сорта, все народ на подбор. Бытовое богатство и блеск коммуны дзержинцев сильно задирали пацанов за живое, а первоначальный кулак горьковцев давал им готовые нормы и требования, так что очень просто обходилось дело без подполья. Жизнь коммунаров, обставленная хорошими спальнями, клубами, множеством воды и электричества, была счастливой жизнью, дышала уютом, довольством, мирными отношениями, и со стороны казалось, что коммунарам можно только завидовать. Многие и в самом деле завидовали, и при этом отнюдь не беспризорные.

Дзержинцы появлялись на людях в хороших суконных костюмах, украшенных широкими белыми воротниками. У них был оркестр духовых инструментов из белого металла, и на их трубах стояли знаки знаменитой пражской фабрики. Коммунары были желанными гостями в рабочих клубах и в клубе чекистов, куда они приходили солидно-элегантные, розовые и приветливые. Их коллектив имел всегда такой высококультурный вид, что для многих голов, обладающих мозговым аппаратом облегченного образца, это обстоятельство послужило даже для сентенций, развенчивающих всю работу коммуны.

– Еще бы, набрали хороших детей, одели и показывают. Вы возьмите настоящих беспризорных!

До того все перевернулось в этих головах, что пьянство, воровство и дебош в детском учреждении они уже стали считать признаками успеха воспитательной работы и заслугой ее руководителей. Более печального фона и более грустного положения для моего самочувствия я никогда в жизни не встречал. То, что являлось прямым результатом разума, практичности, простой любви к детям, наконец, результатом многих усилий и моего собственного каторжного труда, то, что должно было ошеломляюще убедительным образом вытекать из правильности организации и доказывать эту правильность, – все это объявлялось просто не существующим. Правильно организованный детский коллектив, очевидно, представлялся таким невозможным чудом, что в него просто не верили, даже когда наблюдали его в живой действительности.

Я истратил очень немного времени, чтобы разводить руками и удивляться. Коротко я отметил в своем сознании, что по всем признакам у меня нет никакой надежды убедить олимпийцев в моей правоте. Теперь уже было ясно, что чем более блестящи будут успехи колонии и коммуны, тем ярче будет вражда и ненависть ко мне и к моему делу. Во всяком случае, я понял, что моя ставка на аргументацию опытом была бита: опыт объявлялся не только не существующим, но и невозможным в реальной действительности.

Но у меня не было времени скорбеть по этому поводу. Я еле успевал в течение суток проделать все необходимые дела. Я переносился из одного коллектива в другой на паре лошадей, и истраченный на дорогу час казался мне обидным прорывом в моем бюджете времени. По моим расчетам, такое трудное положение должно было продолжаться месяца три. Воспитательский персонал, очень небольшой там и там, тоже выбивался из сил. Можно было удивляться, отчего это происходило. Коллективы ребят жили как будто благополучно, без потрясений и провалов, почему в самом деле они требуют такого количества энергии? Сказывалось известное правило, что аппетит приходит во время еды.

В то время я пришел к тезису, который исповедываю и сейчас, каким бы парадоксальным он ни казался. Нормальные дети или дети, приведенные в нормальное состояние, являются наиболее трудным объектом воспитания. У них тоньше натуры, сложнее запросы, глубже культура, разнообразнее отношения. Они требуют от вас не широких размахов воли и не простой, бьющей в глаза эмоции, а сложнейшей тактики и настоящего, высокой квалификации знания. Они больше читают, больше мыслят. И если в нездоровом коллективе вы рады первому элементарному благополучию, и каждый шаг вперед есть уже достижение, то здесь на ваших глазах и на вашей ответственности развернуты сотни полноценных жизней, и каждая из них должна быть обслужена вами.

И колонисты и коммунары давно перестали быть группами людей, уединенных от общения в порядке социальной санитарии. У тех и у других сложные общественные связи: комсомольские, пионерские, спортивные, военные, клубные. Между ними и городом проложено множество путей и тропинок, по ним передвигаются не только люди, но и мысли, идеи, и влияния.

И поэтому общая картина педагогической заботы давно уже приобрела новые краски. Дисциплина и бытовой порядок давно перестали быть главной моей заботой. Они сделались основной традицией коллектива, в которой он разбирается уже лучше меня и за которой наблюдает уже не по случаю, не по поводу скандалов и истерик, а ежеминутно, в порядке такого же инстинкта, как стремление к теплу и пище[258 - Выделенный курсивом текст печатался иначе: «Они сделались традицией коллектива, в которой он разбирается уже лучше меня и который наблюдает не по случаю, не по поводу скандалов и истерик, а ежеминутно, в порядке требований коллективного инстинкта, я бы сказал». (Пед. соч., т. 3, с. 434.)].

Но как ни трудно мне было, как ни обидно было в то же время знать, что это все нужно делать в одиночестве, моя жизнь в это время была счастливой жизнью. Я не нахожу слов для описания тех совершенно исключительных форм радости, которые испытываешь в детском обществе, выросшем вместе с вами, доверяющем вам до конца, идущем с вами вперед. В таком обществе даже неудача не печалит, даже огорчение и боль кажутся высокими ценностями.

До поры до времени коллектив горьковцев был для меня роднее коммунаров. В нем были крепче и глубже дружеские связи, больше людей с высокой себестоимостью, острее борьба. И горьковцам я был нужнее. Дзержинцам с первого дня выпало счастье иметь таких шефов, как чекисты, а у горьковцев, кроме меня и небольшой группы воспитателей, близких людей не было. И поэтому я никогда не думал, что настанет время и я уйду от горьковцев. Я вообще неспособен был представить себе такое событие. Оно могло быть только предельным несчастьем в моей жизни.
<< 1 ... 178 179 180 181 182 183 184 185 186 ... 200 >>
На страницу:
182 из 200