Приговор немедленно был одобрен аплодисментами собрания. Кузьма Леший обратился к нам:
– От-то здорово! Вот это поможет. А то говорят: помогите бедному мальчику, сделайте ему отмычки, хе!
Простодушный Кузьма говорил все это в лицо Брегель и не соображал, что говорит дерзости. Брегель с великим осуждением посмотрела на лохматого Лешего и сказала мне официально:
– Вы, конечно, не утвердите это постановление?
– Надо утвердить, – ответил я.
Джуринская потерялась совершенно. С одной стороны, она чувствовала какую-то истину в событии, с другой – приговор казался ей ужасным. В пустой комнате совета командиров Джуринская отозвала меня в сторону:
– Я хочу с вами поговорить. Что это за постановление? Как вы на это смотрите?
– Постановление хорошее, – сказал я. – Конечно, бойкот – опасное средство, и его нельзя рекомендовать как широкую меру, но в данном случае он будет очень полезен.
– Вы не сомневаетесь?
– Нет. Видите ли, этого Ужикова в колонии очень не любят, презирают. Бойкот, во-первых, на целый месяц вводит новую, узаконенную систему отношений. Если Ужиков бойкот выдержит, уважение к нему должно повыситься. И для самого Ужикова очень достойная задача. Я люблю такие наказания, которые разрешают конфликт до конца.
– Ну а если не выдержит?
– Поверьте, Ужикову терять нечего. Хуже быть не может. Если он не выдержит, ребята его выгонят.
– И вы поддержите?
– Поддержу.
– Но как же это можно?
– А как же можно иначе? Коллектив имеет право защищать себя?
– Ценою Ужикова?
– Ужиков поищет другое общество. И это для него будет полезно.
Джуринская улыбнулась грустно:
– Как назвать такую педагогику?
Я не ответил ей. Она вдруг сама догадалась:
– Может быть, педагогикой борьбы?
– Может быть.
В кабинете Брегель собралась уезжать. Лапоть пришел с приказом:
– Утверждаем, Антон Семенович?
– Конечно. Прекрасное постановление.
– Вы доведете мальчика до самоубийства, – сказала Брегель.
– Кого? Ужикова? – удивился Лапоть. – До самоубийства? Ого! Если бы он повесился, не плохо было бы… Только он не повесится.
– Кошмар какой-то! – процедила Брегель и уехала.
Эти дамы плохо знали Ужикова и колонию. И колония и Ужиков приступили к бойкоту с увлечением. Действительно колонисты прекратили всякое общение с Аркадием, но ни гнева, ни обиды, ни презрения у них уже не осталось к этому дрянному человеку. Как будто приговор суда все это взял на свои плечи. Колонисты издали посматривали на Ужикова с большим интересом и между собою без конца судачили обо всем происшедшем и обо всем будущем, ожидающем Ужикова. Многие утверждали, что наказание, наложенное судом, никуда не годится. Такого мнения держался и Костя Ветковский.
– Разве это наказание? Ужиков героем ходит. Подумаешь, вся колония на него смотрит! Стоит он того!
Ужиков действительно ходил героем. На его лице появилось явное выражение тщеславия и гордости. Он проходил между колонистами, как король, к которому никто не имеет права обратиться с вопросом или с беседой. В столовой Ужиков сидел за отдельным маленьким столиком, и этот столик казался ему троном.
Но увлекательная поза героя должна была скоро израсходоваться. Прошло несколько дней, и Аркадий почувствовал тернии позорного венца, надетого на его голову товарищеским судом. Колонисты быстро привыкли к исключительности его положения, но изолированность от коллектива все-таки осталась. Аркадий начал переживать тяжелые дни совершенного одиночества, дни эти тянулись пустой, однообразной очередью, целыми десятками часов, не украшенных даже ничтожной теплотой человеческого общения. А в это время вокруг Ужикова, как всегда, горячо жил коллектив, звенел смех, плескались шутки, искрились характеры, мелькали огни дружбы и симпатии, высоко к небу подымались прожекторы обычной человеческой мечты о завтрашнем дне. Как ни беден был Ужиков, а эти радости для него уже были привычны.
Через семь дней его командир Жевелий пришел ко мне:
– Ужиков просит разрешения поговорить с вами.
– Нет, – сказал я, – говорить с ним я буду тогда, когда он с честью выдержит испытание. Так ему и передай.
И скоро я увидел с радостью, что брови Аркадия, до того времени совершенно неподвижные, научились делать на его челе еле заметную, но ощутимую складку. Он начал подолгу заглядываться на толпу ребят, задумываться и мечтать о чем-то. Все отметили разительную перемену в его отношении к работе. Жевелий назначал его большею частью на уборку двора. Аркадий с неуязвимой точностью выходил на работу, подметал наш большой двор, очищал сорные урны, поправлял изгороди у цветников. Мы в особенности обратили внимание на то, что часто и вечером он появлялся во дворе со своим совком, поднимая случайные бумажки и окурки, проверяя чистоту клумб. Целый вечер однажды он просидел в клубе над большим листом бумаги, а наутро он выставил этот лист на видном месте:
КОЛОНИСТ, УВАЖАЙ ТРУД ТОВАРИЩА, НЕ БРОСАЙ ОКУРКИ НА ЗЕМЛЮ.
– Смотри ты, – сказал Горьковский, – правильно написал. Он считает себя товарищем.
На средине испытания Ужикова в колонию приехала товарищ Зоя. Был как раз обед. Зоя прямо подошла к столику Ужикова и в затихшей столовой спросила его с тревогой:
– Вы Ужиков? Скажите, как вы себя чувствуете?
Ужиков встал за столом, серьезно посмотрел в глаза Зои и сказал приветливо:
– Я не могу с вами говорить: нужно разрешение командира.
Товарищ Зоя бросилась искать Митьку. Митька пришел, оживленный, бодрый, черноглазый.
– А что такое?
– Разрешите мне поговорить с Ужиковым.
– Нет, – ответил Жевелий.
– Как это – «нет»?
– Ну… не разрешаю, и все!
Обозлившаяся товарищ Зоя бросилась ко мне, наговорила мне обычного вздора.