Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Год написания книги
1935
<< 1 ... 173 174 175 176 177 178 179 180 181 ... 200 >>
На страницу:
177 из 200
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Вы понимаете? – говорит Миша.

Мы подходим к обрыву горы. Вопль стоит такой многоголосный, такой всепокрывающий, что у меня не возникает никаких сомнений: на село напала банда, здесь почти под нашими ногами происходит поголовная азиатская резня. Я начинаю различать стоны умирающих, последние взвизги жертв, когда нож уже полоснул по горлу, панический, бесполезный вой беглецов, на которых уже напали, над которыми уже занесен меч или кривая татарская сабля.

– Давай тревогу, – кричу я Мише и сам бегом спешу за револьвером. Через полминуты я снова над обрывом, вопли еще шире, еще отчаяннее. Я подаю в дуло патрон и почти теряюсь: что делать? Но из спален глухо доносится сигнал, и сейчас же вырывается на двор, оглушая меня, нестерпимая песня тревоги. Я спускаюсь по лестнице, и меня немедленно обгоняют низвергающиеся вниз, как лавина, колонисты. Что они там будут делать с голыми руками?

Но я не успел дойти до пруда, как крики мгновенно прекратились. Значит, колонисты что-то сделали. Мы с Галатенко побежали вокруг пруда.

На огромном дворе Ефима Хорунженко собралась вся колония. Таранец берет меня за руку и подводит к центральному пункту события. Между крыльцом и стеной хаты забилось в угол и рычит, и хрипит, и стонет живое существо. Таранец зажигает спичку, и я вижу свернувшуюся в грязный комок, испачканную кровью, взлохмаченную голую женщину. С крыльца прыгает Горьковский и подает женщине какую-то одежду. Она неожиданно вытянувшейся рукой вырывает у Витьки эту вещь и, продолжая рычать и стонать, натаскивает ее на себя.

– Да кто это кричал?

Таранец показывает на плетень вокруг двора. Он весь унизан белыми пятнами бабских лиц.

С другой стороны крыльца колонисты насилу удерживают повисшую на руках широкоплечую, размазанную в темноте фигуру. Фигура источает уже охрипшие матерные проклятия и густые волны перегара.

– Пустите! Пустите! Какое ваше дело сюда мешаться? Все равно убью, б…ь!

Это член церковного совета Ефим Хорунженко. Когда я подхожу к нему, он на меня выливает целое ведро отборной матерщины, плюется и рычит.

– Колонии позаводили! Народ грабите, байстрюков годуете! Иди с моего двора, сволочь, жидовская морда! Эй, люди! Спасите, гоните их, сукиных сынов!

Хлопцы хохочут и спрашивают:

– Эй, дядя, может, купаться хочешь? Пруд близко, смотри, поплаваешь.

Хорунженко вдруг затихает и перестает вырываться из рук.

Я приказываю ребятам отвести его в колонию. Хорунженко вдруг начинает просить:

– Товарищ начальник, простите, бывает же в семействе…

Ночь продержали Хорунженко в клубе, а наутро отправили в милицию. Я упросил прокурора судить его показательным судом, и это обстоятельство прибавило для меня новые заботы. Дня не стало, чтобы в колонию не приходили бабы с жалобами на мужей, свекрух, свекров. Я не уклонялся от нагрузки, тем более что в моем распоряжении имелось замечательное средство – совет командиров.

Обвиняемые в дерзком обращении с женами, люди с запутанными бородами и дикими лохмами на голове послушно являлись в назначенный час выходили покорно «на середину» и оправдывались, отказываясь от труда удовлетворительно объяснить, почему они обязаны отвечать на вопрос какого-нибудь командира восемнадцатого Вани Зайченко:

– А за что это вы побили вашего Федьку?

– Когда я его побил?

– Когда? А в субботу? Скажете, нет? Да?

В нашем поезде прибавилось жизни, и он летел вперед, обволакивая пахучим, веселым дымом широкие поля советских бодрых дней. Советские люди смотрели на нашу жизнь и радовались. По воскресеньям к нам приезжали гости: студенты вузов, рабочие экскурсии, педагоги, сотрудники газет и журналов. На страницах газет и двухнедельников они печатали о нас простые дружеские рассказы, портреты пацанов, снимки свинарни и деревообделочной мастерской. Гости уходили от нас чуточку растроганные скромным нашим блеском, жали руки новым друзьям и на приглашение еще приходить салютовали и говорили «есть».

Все чаще и чаще начали привозить к нам иностранцев. Хорошо одетые джентльмены вежливо щурились на примитивное наше богатство, на древние монастырские своды, на бумажные спецовки ребят. Коровником нашим мы тоже не могли их удивить. Но живые хлопчачьи морды, деловой сдержанный гомон и чуть-чуть иронические молнии взглядов, направленные на рябые чулки и куцые куртки, на выхоленные лица и крошечные записные книжечки, удивляли гостей.

К переводчикам они приставали с вредными вопросами и ни за что не хотели верить, что мы разобрали монастырскую стену, хотя стены и на самом деле уже не было. Просили разрешения поговорить с ребятами, и я разрешал, но категорически требовал, чтобы никаких вопросов о прошлом ребят не было. Они настораживались и начинали спорить. Переводчик мне говорил, немного смущаясь:

– Они спрашивают: для чего вы скрываете прошлое воспитанников? Если оно было плохое, тем больше вам чести.

И уже с полным удовольствием переводчик переводил мой ответ:

– Нам эта честь не нужна. Я требую самой обыкновенной деликатности. Мы же не интересуемся прошлым наших гостей.

Гости расцветали в улыбках и кивали дружелюбно:

– Иес, иес!

Гости уезжали в дорогих авто, а мы продолжали жить дальше. Осенью ушла от нас новая группа рабфаковцев. Зимою в классных комнатах, кирпич за кирпичом, мы снова терпеливо складывали строгие пролеты школьной культуры.

И вот снова весна! Да еще и ранняя. В три дня все было кончено. На твердой аккуратной дорожке тихонько доживает рябенькая сухая корочка льда. По шляху кто-то едет, и на телеге весело дребезжит пустое ведро. Небо синее, высокое, нарядное, умытое. Алый флаг громко полощется на флагштоке под весенним теплым ветром. Парадные двери клуба открыты настежь, в непривычной прохладе вестибюля особенная чистота и старательно разостлан после уборки половик.

В парниках давно уже кипит работа. Соломенные маты днем сложены в сторонке, стеклянные крыши косят на подпорках. На краях парников сидят пацаны и девчата, вооруженные острыми палочками, пикируют рассаду и неугомонно болтают о том о сем. Женя Журбина, человек выпуска тысяча девятьсот двадцать четвертого года, первый раз в жизни свободно бродит по земле, заглядывает в огромные ямы парников, опасливо посматривает на конюшню, потому что там живет Молодец, и тоже лепечет по интересующим ее вопросам, потешая ребят своим оригинальным выговором: вместо «л» она почему-то произносит «р»:

– А кто это сдерар стекро? Это хропцы, да?

Селяне праздновали Пасху. Целую ночь они толкались на дворе, носились с узлами, со свечками. Целую ночь тарабанили на колокольне. Под утро разошлись, разговелись и забродили пьяные по селу и вокруг колонии. Но тарабанить не перестали, лазили на колокольню по очереди и трезвонили. Дежурный командир наконец потерял терпение и тоже полез на колокольню и высыпал оттуда в село целую кучу музыкантов. Приходили в праздничных пиджаках члены церковного совета, их сыновья и братья, размахивали руками, смелее были, чем всегда, и вопили:

– Не имеет права! Советская власть дозволяет святой праздник! Открывай колокольню! Праздников праздник! Кто может запретить звонить?

– Ты и без звона мокрый, – говорит Лапоть.

– Не твое дело, что мокрый, а почему нельзя звонить?

– Папаша, – отвечает Кудлатый, – собственно говоря, надоело, понимаешь? По какому случаю торжество? Христос воскрес? А тебе какое до этого дело? На Подворках никто не воскресал? Нет! Так чего вы мешаетесь не в свое дело!

Члены церковного совета шатаются на месте, подымают руки и галдят:

– Все равно! Звони! И все дело!

Хлопцы, смеясь, составили цепь и вымели эту пасхальную пену в ворота.

На эту сцену издали смотрит Козырь и неодобрительно гладит бороденку:

– До чего народ разбаловался! Ну и празднуй себе потихоньку. Нет, ходит и ругается, Господи, прости!

Вечером по селу забегали с ножами, закричали, завертели подворскими конфликтами перед глазами друг друга и повезли к нам в больничку целые гроздья порезанных и избитых. Из города прискакал наряд конной милиции. У крыльца больнички толпились родственники пострадавших, свидетели и сочувствующие, все те же члены церковного совета, их сыновья и братья. Колонисты окружают их и спрашивают с ироническими улыбками:

– Папаша, звонить не надо?

После Пасхи долетели к нам слухи: по другую сторону Харькова ГПУ строит новый дом, и там будет детская колония, не наробразовская, а ГПУ. Ребята отметили это известие как признак новой эпохи:

– Строят новый дом, понимаете! Совсем новый!

До нас доходили рассказы о болшевской коммуне, кое-что мы и читали о ней и о Погребинском[248 - Погребинский Матвей Самойлович (1896–1937) – ответственный работник ВЧК– ГПУ, организатор трудкоммун, в том числе в Болшеве и Люберцах под Москвой.]. Нашлись пацаны, бывшие в Болшеве[249 - Речь идет о трудкоммуне бывших правонарушителей им. ОГПУ № 1, открытой в 1924 г. М. С. Погребинский написал книгу о коммуне «Фабрика людей» (М., 1928 г.); в 1936 г. вышла книга «Болшевцы» под редакцией А. М. Горького, К. Горбунова, М. Лузгина, на которую А. С. Макаренко написал рецензию под тем же названием (опубликована в «Литературной газете», 27 августа, 1936 г.).]. Они говорили:

– Не колония, а коммуна! Не так, как в наробразе, а сами хозяева, как у нас, честное слово!..

В середине лета в колонию прикатил автомобиль, и человек в малиновых петлицах сказал мне:
<< 1 ... 173 174 175 176 177 178 179 180 181 ... 200 >>
На страницу:
177 из 200