Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Год написания книги
1935
<< 1 ... 172 173 174 175 176 177 178 179 180 ... 200 >>
На страницу:
176 из 200
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Это очень опасно. Могут зарезать.

– И пусть! Пусть лучше зарежут, чем с ребенком! Не хочу!

Я положил руку на ее пуговицы. Она перевела взгляд на подушку.

– Видишь, Вера. Для врачей тоже есть закон. Кесарево сечение можно делать только тогда, если мать не может родить.

– Я тоже не могу!

– Нет, ты можешь. И у тебя будет ребенок!

Она сбросила мою руку, поднялась с постели, с силой швырнула пуговицы на кровать:

– Не могу! И не буду рожать! Так и знайте! Все равно – повешусь или утоплюсь, а рожать не буду!

Она повалилась на кровать и заплакала.

В спальню влетел Зорень:

– Антон Семенович, Лапоть говорит, чи ожидать Веру или как? И Сильвестрова как?

– Скажи, что Вера не выйдет за него замуж.

– А Сильвестрова?

– А Сильвестрова гоните в шею!

Зорень молниеносно трепыхнул невидимым хвостиком и со свистом пролетел в двери.

Что мне было делать? Сколько десятков веков живут люди на земле, и вечно у них беспорядок в любви! Антоний и Клеопатра, Ромео и Джульетта, Отелло и Дездемона, Онегин и Татьяна, Вера и Сильвестров. Когда это кончится? Когда наконец на сердцах влюбленных будут поставлены манометры, амперметры, вольтметры и автоматические быстродействующие огнетушители? Когда уже не нужно будет стоять над ними и думать: повесится или не повесится? Неужели ничего нельзя изобрести в этой области! Говорят, за изобретение ‹…› для алюминия заплатили где-то миллион франков!

Я обозлился и вышел. Совет уже выпроводил жениха. Я попросил остаться девочек-командиров, чтобы поговорить с ними о Вере. Полная краснощекая Оля Ланова выслушала меня приветливо-серьезно и сказала:

– Это правильно. Если бы сделали ей это самое, совсем пропала бы. И ничего, не повесится!

Наташа Петренко, давно уже возмужавшая и научившаяся говорить, следила за Олей спокойными умными глазами и молчала.

– Наташа, какое твое мнение?

– Антон Семенович, – сказала Наташа, прищурившись, – если человек захочет повеситься, ничего не сделаешь. И уследить нельзя. Девочки говорят: будем следить. Конечно, будем, но только не уследим.

Мы разошлись. Девчата пошли спать, а я – думать и ожидать стука в окно.

В этом полезном занятии я провел несколько ночей. Иногда ночь начиналась с визита Веры, которая приходила растрепанная, заплаканная и убитая горем, усаживалась против меня и несла самую возмутительную чушь о пропащей жизни, о моей жестокости, о разных удачных случаях кесарева сечения.

Я пользовался возможностью преподать Вере некоторые начала необходимой жизненной философии, которых она была лишена в вопиющей степени.

– Ты страдаешь потому, – говорил я, – что ты очень жадная. Тебе нужны радости, развлечения, удовольствия, утехи. Ты думаешь, что жизнь – это бесплатный праздник. Пришел человек на праздник, его все угощают, с ним танцуют, все для его удовольствия?

– А по-вашему, человек должен всегда мучиться?

– По-моему, жизнь – это не вечный праздник. Праздники бывают редко, а больше бывает труд, разные у человека заботы, обязанности, так живут все трудящиеся. И в такой жизни больше радости и смысла, чем в твоем празднике. Это раньше были такие люди, которые сами не трудились, а только праздновали, получали всякие удовольствия. Ты же знаешь: мы этих людей просто выгнали. На черта мы их будем кормить, дармоедов.

– Да, – всхлипывает Вера, – по-вашему, если трудящийся, так он должен всегда страдать.

– Зачем ему страдать? Работа и трудовая жизнь – это тоже радость. Вот у тебя родится сын, ты его полюбишь, будет у тебя семья и забота о сыне. Ты будешь, как и все, работать и иногда отдыхать, в этом и заключается жизнь. А когда твой сын вырастет, ты будешь часто меня благодарить за то, что я не позволил его уничтожить.

– Не хочу я никакого сына.

– А чего ты хочешь? Ты хочешь ходить по рукам от одного мужчины к другому? Ты считаешь, что это удовольствие? Но ведь ты не знаешь, к чему это приводит? Это приводит только к горю, к слезам, к страшной жизни.

Очень, очень медленно Вера начинала прислушиваться к моим словам и посматривать на свое будущее без страха и отвращения. Я мобилизовал все женские силы колонии, и они окружили Веру специальной заботой, а еще больше специальным анализом жизни. Совет командиров выделил для Веры отдельную комнату. Кудлатый возглавил комиссию из трех человек, которая стаскивала в эту комнату обстановку, посуду, разную житейскую мелочь. Даже пацаны начали проявлять интерес к этим сборам, но, разумеется, они не способны были отделаться от своего постоянного легкомыслия и несерьезного отношения к жизни. Только поэтому я однажды поймал Синенького в только что сшитом детском чепчике:

– Это что такое? Ты почему это нацепил?

Синенький стащил с головы чепчик и тяжело вздохнул.

– Где ты это взял?

– Это… Вериного ребенка… чепа… Девчата шили…

– Чепа!.. Почему она у тебя?

– Я там проходил…

– Ну?

– Проходил, а она лежит…

– Это ты в швейной мастерской… проходил?

Синенький понимает, что «не надо больше слов», и поэтому молча кивает, глядя в сторону.

– Девочки пошили для дела, а ты изорвешь, испачкаешь, бросишь… Что это такое?

Нет, это возмутительное обвинение выше слабых сил Синенького. Он решительно протестует, он даже оскорблен, его яркие губы начинают энергичную защиту:

– Та нет, Антон Семенович, вы разберите… Я взял, а Наташа говорит: «До чего ты распустился». Я говорю: «Это я отнесу Вере». А она сказала: «Ну, хорошо, отнеси». Я побежал к Вере, а Вера пошла в больничку. А вы говорите – порвешь…

Еще прошел месяц, и Вера примирилась с нами, и с такой же самой страстью, с какой требовала от меня кесарева сечения, она бросилась в материнскую заботу. В колонии снова появился Сильвестров, и Галатенко, на что уже человек расторопный, и тот развел руками:

– Ничего нельзя понять: обратно женятся!

Наша жизнь катилась дальше, и в стуке ее колес я снова не различал ничего тревожного. Только в сельских наших делах иногда что-то цеплялось и царапало, требовало осторожности и регулярного досмотра. Село было плохое, и селяне были особые. Земли у них почти не было, и землей занимались немногие. Командовали и задавали тон бородачи, которые сами ничего не делали, возились с церковью и писали на нас разные жалобы. У них было множество братьев и сыновей, промышлявших в городе извозом, спекуляцией и другими делами, по нашим сведениям, более темного колера. Именно эта группа и хулиганила на селе, по праздникам напивалась, ссорилась между собою, и в нашу больничку часто приводили грязных, истерзанных дракой людей с ножевыми ранами. Ко мне приехал инспектор милиции и просил помощи. Коваль этими делами специально занялся, но успех приходил медленно. Наши комсомольские патрули, правда, охватили Подворки своими щупальцами, при помощи нашего кино и театра мы привлекли к себе рабочую молодежь, большею частью служившую на железной дороге, появились в Подворках преданные нам друзья и помощники, но монастырь недаром просидел на горе триста лет: сельское наше общество слишком глубоко было поражено вековой немощью почти первобытной дикости, церковного тупого ритуала и домашнего домостроевского хамства. Мы начали строить в селе хату-читальню, но и в сельсовете засели церковники, и постройка поэтому проходила мучительно, сопровождалась хищением строительных материалов и даже денег. Стариковская часть села, выглядывая из-под железных крыш и из-за основательных заборов, недвусмысленно ворчала, а молодежь встречала наши патрули открыто враждебно, затевала столкновения по самым пустячным поводам, угрожала финками. Мы не доводили дело до прямой борьбы, желая предварительно закрепить за собою значительную часть сторонников и точнее разобраться в сложных селянских отношениях. Но совершенно отказаться от военных действий было невозможно.

Давно кончился день. Только в окне сторожевого отряда ярко горит электрическая лампа. По прохладной земле еле слышно проходит охрана, если там нет Миши Овчаренко. Миша всегда что-нибудь напевает, не обнаруживая, впрочем, в своем пении ни приятного голоса, ни чрезмерного уважения к неприкосновенности песенного мотива. Поэтому многие просят Мишу не петь по ночам, но я люблю, когда Миша поет. Мишино пение обозначает полное благополучие в колонии – поезд почти бесшумно бежит по рельсам, станция еще далеко, можно спать спокойно. Но и Мишино пение бывает обманчиво. В одну из таких спокойных ночей я сквозь сон начинаю различать огни незнакомой чужой станции. В мои двери бьют изо всех сил, и не слышно никакого мирного пения. Кое-как одеваюсь, выскакиваю. Миша и Галатенко стоят на крыльце, но их привычные фигуры нарисованы не на знакомом фоне колонистской ночи, а черт его знает на чем: ночь наполнена отчаянным воплем, я даже не разбираю сразу, откуда идут эти ужасные крики.

– Что это такое? – спрашиваю я.
<< 1 ... 172 173 174 175 176 177 178 179 180 ... 200 >>
На страницу:
176 из 200