Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Год написания книги
1935
<< 1 ... 169 170 171 172 173 174 175 176 177 ... 200 >>
На страницу:
173 из 200
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Чтоб у нас были электрические качели.

А заканчивалась феерия пожеланием:

И колонист будет, как пружина,
А не как резиновая шина.

После фейерверка на берегу пруда пошли провожать гостей на Рыжов. На машинах уехали раньше, и, прощаясь со мной, бритый – «хозяин» – сказал:

– Ну что ж? Так держать, товарищ Макаренко!

– Есть так держать, – ответил я.

[12] Жизнь покатилась дальше

И снова пошли один за другим строгие и радостные рабочие дни, полные забот, маленьких удач и маленьких провалов, за которыми мы не видим часто крупных ступеней и больших находок, надолго вперед определяющих нашу жизнь. И как и раньше, в эти рабочие дни, а больше поздними затихшими вечерами складывались думы, подытоживались быстрые дневные мысли, прощупывались неуловимо-нежные контуры будущего.

Но приходило будущее, и обнаруживалось, что вовсе оно не такое нежное и можно было бы обращаться с ним бесцеремоннее. Мы недолго скорбели об утраченных возможностях, кое-чему учились и снова жили уже с более обогащенным опытом, чтобы совершать новые ошибки и жить дальше.

Как и раньше, на нас смотрели строгие глаза, ругали нас и доказывали, что ошибок мы не должны совершать, что мы должны жить правильно, что мы не знаем теории, что мы должны… вообще, мы были кругом должны.

Мы выслушивали их и прекрасно понимали, чего они хотят. Их желания были обычными человеческими – не больше; собственно говоря, они хотели, чтобы мы совершали ошибки, которые совершают они, не имея, впрочем, ни нашего опыта, ни наших обожженных пальцев. Мало находилось людей, которые уважали наш опыт и наши старые раны, а если они находились, то строгие глаза обращались к нам и начинали выделывать ужасающие сигналы.

Мы давно привыкли к этой технике жизни педагога и были поэтому терпеливы. Мы находили силы в глубокой уверенности, что строгие глаза вклеены в самые обыкновенные головы российских интеллигентов. Это вымирающее племя все равно не имеет будущего. Собственно говоря, оно уже изгнано из всех областей жизни, может быть, его оставили для музея или для заповедной рощи, и чтобы оно не погибло с голоду, позволили ему кормиться самой дешевой пищей – педагогами. Но ведь и педагоги когда-нибудь понадобятся. Тогда вымирающее племя интеллигентов, потомство Онегиных, Карамазовых и «Идиотов» будет переведено на еще более дешевый корм и, может быть, незаметно… исчезнет.

Так мы верили. Будущее показывало, что мы не ошиблись. Только благодаря нашей вере мы легко перепрыгивали через заговоренные круги, через многочисленные «табу» и еще более многочисленные речи, и подвигались вперед.

Но наша жизнь была тяжела. Колония богатела, в ней рос коллектив, росли стремления, росли возможности и, самое главное, росло знание наше и наше техническое умение. Но мы были запакованы в узкие железные рамки и над нами всегда стоял Некто в сером, замахивался на нас палкой и вопил, что мы совершаем государственное преступление, если на полсантиметра высунем нос за пределы рамки. Некто в сером назывался иначе – финотделом. (Над нами еще стоял чиновник из финотдела, существо еще более древней формации, бесславно протащившее свою историю через века и поколения, тот самый «ярыга», который основательно засел в российские печенки еще при московских великих государях.) Это был настоящий организатор и вдохновитель соцвосовской педагогики, истинный хозяин всех наших идеалов, принципов и идей. Растрачивая в год десятки миллионов, он зорко следил, чтобы они были именно растрачены, проедены, прожиты в той норме нищеты, которую он считал наиболее подходящей и которую стремился сделать стабильной. Это был сущий сказочный Кощей – сухой, худой, злобный и, кроме того, принципиально бессмертный. Как и все Кощеи, он вечно ворчал, что денег тратится много, что все это никуда не годится, и в то же время он изо всех сил старался, чтобы они были истрачены. Больше всего боясь партизанского вложения его капиталов в настоящее дело, Кощей Бессмертный выдавал нам деньги полумесячными долями, и его зеленые глаза торчали над каждым нашим карманом:

– Как же это? – скрипел он. – Как же вы допускаете такое своеволие: вам было выдано сто пятнадцать рублей на обмундирование, а вы купили на них какие-то доски? На обмундирование вам было выдано! На доски вам ничего не полагается.

– Товарищ Кощей, с обмундированием мы можем подождать, а доски – это материал, мы из него сделаем вещи, продадим и будем иметь прибыль, потому что в доски мы вложили труд, и труд будет оплачен.

– Не говорите это, не говорите. Какие там доски и какие там прибыли? Вам выдано на обмундирование…

– Но лучше же будет, если эти сто пятнадцать рублей мы обернем в нашем производстве. Мы обратим их в триста рублей, и триста рублей истратим на обмундирование…

– Вы не можете истратить больше, чем вам разрешено. Вам разрешено двадцать семь рублей в год на человека. Если вы получите прибыль, мы все равно сократим вашу смету.

Великий ученый и великий мыслитель Чарльз Дарвин. Он был бы еще более великим, если бы наблюдал нас. Он бы увидел совершенно исключительные формы приспособления, мимикрии, защитной окраски, поедания слабейших, естественного отбора и прочих явлений настоящей биологии. Он бы увидел, с какой гениальной приспособляемостью мы все-таки покупали доски и делали кое-что, как быстро и биологически совершенно мы все-таки обращали сто пятнадцать рублей в триста и покупали поэтому не бумажные костюмы, а суконные, а потом, дождавшись очередной сутолоки у Кощея Бессмертного, мы представляли ему каллиграфически выписанный отчет и окрашивались в зеленый цвет, цвет юности, надежды и соцвоса, притихали на общем фоне наркомпросовской зелени и, затаив дыхание, слушали кащеевские громы, угрозы начетами и уголовной ответственностью, мы даже видели, как, распростершись на сухих крючковатых крыльях, Кощей Бессмертный ширял над нами и клевал наших коллег, защитная окраска которых была хуже сделана, чем у нас.

Заведующий колонией, вообще, существо недолговечное. Где-то у Дарвина, а может быть, у Тимирязева[244 - Тимирязев Климентий Аркадьевич (1843–1920) – русский естествоиспытатель-дарвинист, один из основоположников русской научной школы физиологии растений.], а может, еще у кого-нибудь третьего, подсчитано, какое большое потомство у мухи и у одуванчика и какой грандиозный процент его погибает в борьбе за существование. К мухам и одуванчикам нужно обязательно приписать нас, заведующих детскими колониями. Одни из нас погибали от непосредственной бедности и неприспособленности соцвоса, их десятками проглатывали кооперативные, торговые и другие организации; других в самые первые моменты после рождения поедала сама мамаша, родившая их, – есть такие мамаши, и такой мамашей часто бывал Наркомпрос; третьих клевал Кощей Бессмертный; четвертых лопали иные птицы: народный суд, милиция. Очень немногие выживали и продолжали ползать на соцвосовских листьях, но и из них большинство предпочитало своевременно окуклиться и выйти из кокона нарядной и легкомысленной бабочкой в образе инспектора или инструктора. А таких как я были сущие единицы, и во всем Союзе, может быть, я – единственный человек, который в течение восьми лет сидел на беспризорной капусте. Почему я оказался более приспособленным, не знаю, но тем не менее до поры до времени мы жили.

В колонии скоро завелось настоящее производство. Разными правдами и неправдами мы организовали деревообделочную мастерскую с хорошими станками: строгальным, фуговальным, пилами, сами изобрели и сделали шипорезный станок. Мы заключали договоры, получали авансы и дошли до такого нахальства, что открыли даже в банке текущий счет.

Колонисты с большой охотой пошли на производственную работу, они не испугались машин, не испугались разделения труда. Нам запрещалась зарплата, но и в этом вопросе мы обходили камни идеализма и тоже приспособились: вместо зарплаты мы ввели разные формы вещевого и бытового поощрения, и, когда к нам приставали с вопросом, почему «не всем одинаково», мы поднимали глаза к небу и отвечали благочестиво:

– Мы бедны, мы не в состоянии всем сразу. Мы по очереди: сначала этим, а потом тем…

– А может быть, у вас опять конкуренция? А?

Мы божились, крестились, плевались и кое-как отодвигали от себя хотя бы пятьдесят процентов грязных подозрений.

Делали мы дадановские ульи. Эта штука оказалась довольно сложной, требующей большой точности, но скоро мы насобачились на этом деле и стали выпускать их сотнями. Делали мебель, зарядные ящики и еще кое-что. Потом мы открыли и металлообрабатывающую мастерскую, но в этой отрасли не успели добиться успехов, нас настигла катастрофа.

В колонии завелись деньги в таком количестве, что мы получили возможность не окрашиваться в зеленый, защитный цвет и не прятаться в листве. Мы пошли по другой биологической линии: сделались пухлой, яркой гусеницей, по всем признакам, настолько ядовитой и вредной, что, увидев нас, сам Кощей Бессмертный остановился бы пораженный, чихнул, взъерошился и, отлетев в сторону, подумал бы:

– Стоит ли трогать эту гадость? Проглотишь, сам не рад будешь. Лучше я клюну вот эту богодуховскую колонию.

Так проходили месяцы. Отбиваясь направо и налево, приспособляясь, прикидываясь, иногда рыча и показывая зубы, иногда угрожая настоящим ядовитым жалом, а часто даже хватая за штаны чью-нибудь подвернувшуюся ногу, мы продолжали жить и богатеть.

Богатели мы и друзьями. Кроме Джуринской и Юрьева в самом Наркомпросе нашлось много людей, обладающих реальным умом, естественным чувством справедливости, положительным хотеньем задуматься над деталями нашего трудного дела. Но еще больше было друзей в широком нашем обществе, в партийных и окружных органах, в печати, в рабочей среде. Только благодаря им и сложившемуся вокруг них общественному мнению для нашей работы хватало кислорода, и до некоторого времени мы имели возможность терпеливо выдерживать гипнотизирующие ненавидящие взгляды, направленные на нас с высот педагогического «Олимпа».

Колония в это время неустанно крепила коллектив, находила для него новые, более усовершенствованные формы, применяясь к все возрастающей силе и влиянию комсомола, постепенно уменьшала авторитарное значение заведующего. Уже наш комсомол, достигший к этому времени полутораста членов, начинал играть заметную роль не только в колонии, но и в городских комсомольских организациях. Рядом с этим и благодаря этому пошла вглубь культурная работа колонии. Школа уже доходила до шестого класса. Отбиваясь от безумного бездельного комплекса, мы все-таки не называли нашу школу никакими официальными названиями, а шла она у нас под флагом подготовительных к рабфаку групп. Это позволяло нам в школе сильно нажимать на грамотность. Разумеется, это лишало наших учеников всякой возможности вкусить сладостей и высот «развитого ассоциативного мышления», но зато синица в руки нам всегда попадалась прекрасная: экзамены в рабфак наши ребята всегда выдерживали с честью.

Появился в колонии и Василий Николаевич Перский, человек замечательный. Это был Дон Кихот, облагороженный веками техники, литературы и искусства. У него и рост и худоба были сделаны по Сервантесу[245 - Сервантес Сааведра Мигель де (1547–1616) – испанский писатель, автор знаменитого романа «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» («Дон Кихот», 1605 г., ч. 1; 1615 г., ч. 2).], и это очень помогало Перскому «завинтить» и наладить клубную работу. Он был большой выдумщик и фантазер, и я не ручаюсь, что в его представлении мир не населен злыми и добрыми духами. Но я всем рекомендую приглашать для клубной работы только донкихотов. Они умеют в каждой щепке увидеть будущее, они умеют из картона и красок создавать феерии, с ними хлопцы научаются выпускать стенгазеты длиною в сорок метров, в бумажной модели аэроплана различать бомбовоза и разведчика, изобретать собственные игры и до последней капли крови отстаивать преимущество металла перед деревом. Такие донкихоты сообщают клубной работе необходимую для нее страсть и силу, горение талантов и рождение творцов. Я не стану здесь описывать всех подвигов Перского, скажу коротко, что он совершенно переродил наши вечера, наполнил их стружкой, точкой, клеем, спиртовыми лампами и визгом пилы, шумом пропеллеров, хоровой декламацией и пантомимой.

Много денег стали мы тратить на книги. На алтарном возвышении уже не хватало места для шкафов, а в читальном зале – для читающих.

Но главных достижений было два.

Первое – оркестр! На Украине, а может быть и в Союзе, наша колония первой завела эту прекрасную вещь. Кощей Бессмертный только шипел в своем логове, когда мы отвалили четыре тысячи рублей на это дело, товарищ Зоя потеряла последние сомнения в том, что я – бывший полковник, более солидные небожители еще раз воздели руки по поводу такого «соцвосохульства», но зато совет командиров был доволен. Правда, заводить оркестр в колонии – очень большая нагрузка для нервов, потому что в течение четырех месяцев вы не можете найти ни одного угла, где бы не сидели на стульях, столах, подоконниках баритоны, басы, тенора и не выматывали вашу душу и души всех окружающих непередаваемо отвратительными звуками. Но Первого мая мы вошли в город с собственной музыкой. Сколько в этот день было ярких переживаний, слез умиления и удивленных восторгов у харьковских интеллигентов, старушек, газетных работников и уличных мальчишек!

И вот что удивительно: принципиально все оркестр отвергали, но когда он заиграл, всем захотелось получить его на торжественный вечер, на встречи, на похороны, на проводы и на праздничные марши. И если раньше мне грозили бичи и скорпионы за то, что я заводил оркестр, теперь мне начали грозить за то, что я отказывал в оркестре, жалея хлопцев. Угрозы раздавались больше по телефону:

– Алло! Говорят из секции горсовета. Срочно пришлите ваш оркестр. Сегодня в пять часов похороны нашего сотрудника.

– Я не пришлю.

– Как?

– Не пришлю, – говорю.

– Это говорят из секции горсовета.

– Все равно, не пришлю.

– По какому праву?

– Не хочется.

– Как вы так говорите? Как вы можете так говорить?

– Давно научился.

– Мы будем жаловаться.

– Жалуйтесь!

– Вы будете отвечать!
<< 1 ... 169 170 171 172 173 174 175 176 177 ... 200 >>
На страницу:
173 из 200