– Но сейчас же ночь.
– Неужели?
(Предложить сейчас выйти в парк все равно что попросить, чтобы корабль посреди океана причалил к земле.)
Бернис прекрасно знал, сколь священны обряды, приуготовляющие дом к приходу ночи, знал, сколько предосторожностей предпринимается против нее. Зимой готовиться начинали с шести часов вечера, слуги сновали по дому, закрывая и законопачивая дом, как корабль. Старались, чтобы ни один луч луны не проник сквозь ставни. «Смена караула». Но запоры на ставнях все же до того ненадежны… Потом раздавались шаги старой хозяйки, слуга нес перед ней лампу, и она проверяла, плотно ли закрыты ставни, все ли заперты замки, все ли наложены засовы, проверяла придирчивее старого генерала, который следит за соблюдением устава. Дом запирали от луны, звезд и еще цыган: стоило опуститься ночной тьме, и цыгане распространялись повсюду, плыли по воздуху, просачивались в любую щель, как опасный болезнетворный микроб. «А когда-то мы жили спокойно». Бернис, вернувшийся из южных стран, где распахивали двери и окна навстречу звездам, улыбнулся посреди [коридорного святилища]:
– Но ведь еще день…
Настал черед удивиться служанке. «В парк, конечно, надо бы выходить пораньше…» И вот Бернис смотрит, как трепещут листья на деревьях, налитых темнотой сумерек, и чувствует щемящую тоску от неизбежности молчаливого незаметного крушения. «Все накренилось, вот, вот…»
– Вернемся…
– Да, конечно…
– А старая демуазель?
– Сейчас вы ее увидите.
Демуазель сидела с шитьем у окна. Она одна чинила все белье в этом доме. Не было в доме скатерти, простыни, которые не прошли бы через ее руки. Верная служанка старинного постельного и столового белья, она сновала проворной мышкой между больших шкафов, в которых высились белоснежные стопы, тонкими пальцами разворачивала скатерть, и вот она уже струится с ее колен. Бернис долго стоял на пороге бельевой. Эта комната казалась ему самой сокровенной, самой таинственной, она прятала источник свежести, из нее появлялись скатерти и простыни, облагораживающие белизной весь дом. Здесь было святилище старой демуазель, похожей на монахиню, посвятившей себя хранению чистоты, не жалевшей своих старых глаз ради того, чтобы снежное сокровище оставалось непорочно чистым. Бернис иногда задумывался: как мадемуазель представляет себе мир? Не было для нее преступления более тяжкого, чем: «Чернильное пятно! Какой ужас!..» Он вспомнил ее дрожащий голос. Он тогда смеялся. Он был молод, только что поступил в армию и любил дразнить ее.
– А ты знаешь, что в полете или при встрече с врагом рубашка может порваться?..
– Господи! Какое злодейство!
– А есть страны, где… И другие, там…
Разговор всегда заканчивался одной и той же фразой: «Вы гордец, вы настоящий [язычник]». Можно было подумать, что дом в своих недрах выпестовал разрушителя, настоящего Атиллу…
Сейчас впервые Бернис ощутил, что в бельевой обитала истина, маленькая, хрупкая, белоснежная и безукоризненно подлинная, как волшебные сказки детства. Но и эта истинность крахмальной белизны, которой истово служила та, что лишилась даже имени и была лишь служанкой, готова была исчезнуть.
* * *
Начинало темнеть, и дом задраивали. Делалось это тщательно и поспешно, будто по сигналу тревоги, будто в крепости менялись караульщики. Служанки разбегались по комнатам и закрывали ставни, за двадцать лет они привыкли закрывать их. «От воров», – говорила бабушка. От убийцы-железнодорожника, лет десять назад ночь стала смотреть на дом его страшными глазами. Бернис возвращался из колоний, где жили люди разных национальностей, где спали, не запирая дверей и окон, где дома наполнялись звездами. Его удивляли тяжелые железные засовы, которыми запирались от ночной тьмы. Будто на корабле, будто опасались малейшей протечки. Грузная госпожа Бернис, неукоснительно исполняя свой долг, тяжелым шагом обходила коридоры, гостиные, спальни, так капитан перед отплытием судна удостоверяется, что нигде нет ни капли воды. Все замечали наступающую тьму, но не замечали, как ветшают [ковры]. И только утром служанки распахивали ставни навстречу солнцу, ставили на поднос молоко и мед…
ДЯДЯ И ПОЛКОВНИК
Жак Бернис вышел на крыльцо, стоял и смотрел на деревья в парке. Недавно прошел дождь. Зеленые купы неподвижно застыли в неподвижном воздухе, будто подводный лес в глубинах вод. А как аккуратны газоны, но есть в них что-то манерное, как в элегантных гостиных [неразборчиво]. Нескончаемые, бессмысленные труды. Бернис посмотрел и на каменную стену, прочно внедрившуюся в землю. Взглянул на шезлонги – гости перенесли их с яркого солнца в тень под липы. Некое прозрение, поднимаясь из глубины, медленно рождалось в Бернисе, прозрение, которое не могло посетить никого из тех, кто проводит время здесь, сидя под сенью лип. Солнце, готовясь к самому обычному из закатов, залило весь парк сиянием, будто водой, и Бернис вспомнил, что с такой же щедростью оно ласкало и скудные пустынные земли. Полковник тоже вышел на крыльцо, предложил ему выпить стаканчик, а Бернис все острее чувствовал томящую сердце тоску.
– Пойду поброжу по дому…
И вот оно, озарение. Бернис все понял. Он понял, как близко крушение, понял, что этот корабль изветшал и […]. Замкнутая неисчерпаемая маленькая вселенная, которая, как корабль океанским волнам, противостояла текущему времени, вот-вот пойдет ко дну.
– А сами-то они чувствуют, как сильно накренились борта?..
И вдруг успокоился: цепляются ведь за условности…
Дети играют в какую-то игру. Обманчивая надежда.
По вестибюлю прохаживался нотариус, туда и обратно, туда и обратно. Совсем молодой человек, не без странностей.
Они вглядывались в ночь, которая должна была вот-вот опуститься…
Фрагмент из «Ночного полета»
Они вглядывались в ночь, которая должна была вот-вот опуститься. Ничего хорошего ждать не приходилось. Бывают вечера, когда небо освобождается от всех, самых незаметных помарок и застывает, ясное, чистое. Тогда внизу отчетливо видна земля, темная вращающаяся пластина. А небо, и потемнев, сохраняет ту же необычайную прозрачность. Фабьен знал и другое, знал, что туман или дождь ночью мешают иной раз меньше, чем днем. Днем свет обтекает предметы, освещает землю, и сама земля тоже словно бы светится, и становится непонятно, где источник света, и тогда исчезает линия горизонта. Туман в ночном небе противостоит тьме, он будто ее отталкивает. Наметанный глаз в тумане всегда различит темную платформу земли.
Но эта ночь не сулила ничего хорошего. Сахара посылала на берег горячий ветер, насыщенный песком. Воздух, который опытный пилот словно бы щупал рукой, походил на горячечное тело больного, в нем трудно было отыскать частички здоровья. Теплые, холодные воздушные потоки, болтанка, влажность – все говорило, что пошла работа, большой котел понемногу закипал, но пока летчик ощущал вокруг себя напряженное полузабытье болезни, а не явно бушующую грозу, пока все смешивалось потихоньку, земля и небо смешаются потом.
Пока и Фабьен довольно спокойно управлял самолетом. Наблюдатель сзади передавал по радио короткие сообщения: «Высота триста метров, видимость средняя, курс 210, все в порядке. Пересекаем границу Сегье и Хамры». Пилот передал наблюдателю сообщение: «Во сколько зайдет луна? Видимость тогда упадет совсем». С помощью радио наблюдатель уточнил: луна зайдет в половине первого ночи. Зато из Сиснероса, места их прибытия, поступали успокаивающие сообщения: «Небо чистое, видимость превосходная». И должно быть, так оно и было.
Открытие линии
Набросок
Париж. Официальные лица, министр, администрация. Принято решение открыть южную линию.
Тулуза. Директор подразделения главной авиакомпании получает телеграмму: «Изучите вопрос и 15 марта откройте часть линии Каса – Дакар». Суматоха, карты, главные пилоты и проч.
Пилоты в служебной комнате. На стене расписание полетов и объявление: «X, Y, Z летают на линии Каса – Дакар».
Небольшая комната пилота. Несколько фотографий на стене, граммофон, книги. Сидит подружка, ждет его. Он возвращается после почтового рейса, собирается рассказать о полете, но подружка подает ему записку. Принесли после обеда.
«Пилот Х, получивший назначение в Дакар, вылетает завтра утром».
Первое чувство – ярость. Вечно одно и то же! Не ремесло, а дерьмо! Ничего нельзя предвидеть заранее… А сам уже снимает со стены фотографии…
Письма
Луизе де Вильморен
1926—1933
I
Париж, октябрь, 1926 г.
До свиданья, голубчик Лулу. Вечером уезжаю в Ниццу и не хочу тебя беспокоить. Надеюсь, что не слишком досаждал тебе в эти дни, хотя ты знаешь, как я рад всегда с тобой повидаться. Я верный друг, но друзей, которым я рад всегда, у меня немного. Прости, что, появляясь, даю о себе знать. Я эгоист.
Если я снова приеду, а у тебя найдется время прочитать мне конец твоей истории, я приеду в Верьер
. Я полон любопытства, твой роман мне нравится бесконечно. Мой почти не двигается, и это меня обескураживает. Я тебе рассказывал историю о замке за семью стенами, это та самая. Но самые любимые сказки никак не даются нам в руки. Напрасно уединяешься, запираешь дверь, погружаешься в мир мечты, легенда, которую пытаешься наделить жизнью, теряет краски. А история замка, семи стен и архангела могла бы стать красивой историей и такой же сюрреалистичной, как твоя. И, может быть, она бы тебе понравилась. Ты знаешь начало: о прекрасном архангеле, который не мог опуститься на землю, потому что не умел складывать крылья. Я придумал конец, мне кажется, замечательный. Но история ни с места. Мне не надо писать волшебные сказки, лучше начну писать рассказ о самолете.
Рано или поздно должно прийти вдохновение, которого все нет и нет, как только начинаешь ждать, оно исчезает. Не чувствуешь дождя, ветра, но придет день, и ты их почувствуешь. Не знаю почему, но это состояние напоминает мне общение по телефону. Прощание наступило из-за обрыва связи, ждешь и ждешь звонка, но впустую, и надежда постепенно оставляет тебя, и в тебе тоже все пустеет. Мне кажется, сам не знаю почему, что похоже.
До свидания, голубчик Лулу. Прости, если все-таки поднадоел тебе, но мне так хотелось узнать твое мнение о тех маленьких историях, которые я пишу.
Твой старина Антуан