На экране возник диктор седьмого канала и начал что-то говорить, но вспыхнувшая за окном молния и сразу же раздавшийся вслед за ней раскат грома заглушил его слова.
За диктором появилось изображение знакомого Стену района. Зеленые лужайки, аккуратные дорожки, чистые солидные особняки – это был Ньютон, его район… Тут же появилось изображение еще более знакомого ему дома – его дома…
– Дьявол! Этого что там еще такое! – воскликнул он, не веря своим глазам.
У него вдруг задрожали руки.
И снова вспышка молнии и снова удар грома. Как раз в тот момент, когда голос диктора опять что-то сказал за кадром. Едва утихли раскаты грома, заложившего ему уши, как он услышал:
– …были взяты в заложники. Террористы выдвигают требование освободить членов их банды, захваченных полицией три дня назад при отражении нападения на центральный офис «Ситизен банка». К сожалению, как стало известно нашему корреспонденту со слов полицейского офицера, возглавляющего операцию по спасению заложников, на этот час хозяйка дома Эмили Джеккинс скорее всего мертва. О судьбе ее дочери, одиннадцатилетней Сьюзен, пока ничего не известно…».
– Босс, босс, вы… – в кабинет ворвалась Лиз, испуганно взглянула на Стена и замолчала.
Молчал и он.
Потом вздрогнул и бросился из кабинета прочь…
Он не помнил, как добрался до дома. Скорее всего, на автопилоте. Впрочем, на полосе хайвея, идущего в Ньютон, машин почти не было: все по-прежнему рвались в центр города, а не из него.
Едва остановив машину, как он выскочил наружу, оставив ее на произвол судьбы, сорвался с места и побежал к дому. Пробежав сотни две шагов, не замечая никого и ничего вокруг, он протиснулся сквозь толпу неизвестно откуда взявшихся в этом пустынном районе зевак и остановился у желтых оградительных лент.
Увидев здоровенного человека в штатском, стоящего у ограждения, он крикнул:
– Кто тут у вас главный?!
– А в чем дело, сэр? – глянул на него тот сверху вниз с высоты своего огромного роста.
– Я хозяин этого дома! – выпалил Стэн, еле переводя дух от бега по жаре.
– Мне очень жаль, сэр, поверьте, мне искренне жаль, но ваша жена мертва, – человек смотрел на Стэна с плохо скрываемым любопытством, ему было интересно – как он, Стэн, отреагирует на эти слова.
Но Стэн ничего не смог сказать: слова будто застряли у него в горле.
– Сэр, вам лучше уйти отсюда, – сказал здоровяк. – Тут запретная зона. Вам лучше переждать все это где-нибудь поблизости. Сэр, уходите отсюда, не понятно, что ли, говорю?
– Что? – произнес Стэн, обретя, наконец, способность слышать
– Я говорю, что вам лучше уйти на время отсюда, пока мы разбираемся со всем этим, – его собеседник вежливо, но твердо взял его за руку, намереваясь удалить прочь.
Стэн вдруг дернул плечом, с невероятной, неизвестно откуда взявшейся силой оттолкнул полицейского и со всех ног устремился к дому, не слыша криков у себя за спиной.
Он ворвался к себе домой и остановился на первом этаже как вкопанный: дом был мертв.
Совершенно мертв.
Он понял это пронзительно и отчетливо. Сразу понял. А, поняв, оцепенел и больше уже не двигался.
Сколько длилось это оцепенение, Стэн не помнил. В одно мгновение он превратился в раздавленного горем человека, из которого ушла жизнь.
Стэн долго стоял, не в силах смотреть туда, где лежали две женские фигуры, совсем недавно умерших мучительной смертью самых дорогих ему людей: одна больше, жены и другая поменьше – доченьки…
Единственное, что он еще мог вспомнить о том дне, так это как он нес маленькое, безжизненно повисшее на его руках тело Сью, а густые струи ее волос развевались на ветру. В сердце его звучала в этот момент сводившая с ума, тошная, неизвестно откуда взявшаяся и рвущая мозг похоронная музыка. И маленькие руки Сью с розовыми ноготками, безжизненно болтались в такт его шагам, и их уже невозможно было согреть никаким дыханием. Лицо Сью даже в смерти оставалось ангельски прелестным, нежным и удивлённым…
Больше ничего не осталось в его памяти от этого дня: ни суеты множества полицейских и репортеров вокруг, ни двух увезенных пластиковых мешков с мертвыми телами, ни вопросов к нему, ни его ответов. Ничего.
Нет, не совсем так, кое-что он все-таки запомнил.
Он запомнил люк.
Обыкновенный люк, ведущий в коллектор, и находящийся почти у его дома, немного сбоку. Крышка люка была чуть сдвинута. Он сразу это заметил. Подойдя к ней, он отодвинул ее полностью в сторону и посмотрел в открывшийся ему лаз. Круглый узкий тоннель, ведущий вниз и поглотивший скрывшихся в нем от преследователей бандюг, глянул на Стэна могильной чернотой своей глубины и… это было всё, что он помнил в остатке того дня. Впрочем, остальные дни были не лучше и тоже не оставили в его памяти ничего. Вообще ничего.
После гибели жены и дочери он тоже умер… Нет, он ходил, видел, мог даже есть что-то без вкуса и запаха, но все равно он был мертв…
Все это было днем, а ночью начинались эти его сны… и медленно вползающие в них кошмары, бесконечные муки, не дающие отдохнуть, хоть как-то набраться сил, чтобы жить дальше…
После такой жуткой смерти единственных близких ему людей он был едва ли человеком даже, так, какое-то подобие человека, нечто без права на память, ибо она, как только он позволял ей напомнить о себе – превращала его в сплошную рану и гниль. Из липкой топи его памяти всплывали лишь трупы. Он гнал их, гнал как мог, но они тут же возвращались обратно…
Это уже не было осколком его прошлого, скорее это было его проклятием и крестом, тяжким камнем, мельничным жерновом, что лежал на сердце и некому его оттуда было убрать…
А потом… потом у него вошло в привычку причинять себе боль, перебирая самые черные, самые мрачные воспоминания. Какая странная человеческая особенность – держать острый нож памяти поближе к раненому им бесчисленное число раз сердцу…
Память играла с ним мудреную игру, в которой нельзя было смухлевать, нельзя было бросить играть в нее и выйти из-за зеленого стола. Можно было только играть и играть, проигрывая кон за коном единственной победительнице, которая могла бы сжалиться над ним и остановить игру, одним махом прикончив его. Эту победительницу звали Смерть.
Ничего нельзя было с этим поделать, и все уже было давным-давно предопределено в этой его ставшей вдруг бесцветной жизни, в которой он был лишь марионеткой, пытающейся хоть на миг забыть свое прошлое, не помышляющей о будущем, марионеткой, которой суждено еще какое-то время быть натянутой на чужую, невидимую никем руку. Для чего? Наверное, для того, чтобы еще сколько-нибудь просуществовать в пропахшем средствами против моли сундуке среди прочих дергающихся или уже переставших дергаться кукол… и как не задирай голову и не верти ею в разные стороны – а кукловода все равно нигде не видать…
Если бы он смог хотя бы раз встретить кого-нибудь, кто мог бы ему внятно объяснить – как же жить человеку, когда из этой его жизни уходит цель. Но таких мудрецов он не нашел. Да и были ли они?
Как много бы он отдал за то, чтобы хоть во сне найти успокоение, но и там ему не было ничего спасительного. Как же везет тем, кто, проснувшись, не помнил своих снов. А он как раз помнил их, он не помнил лишь одного – спал ли он вообще, ибо очередная мучительная ночь его, вытолкав из непереносимых снов в сумерки такого же очередного утра, не давала успокоения и облегчения мук, не давала забыться и хоть сколько-нибудь отдохнуть.
Вся его жизнь была теперь как разбитая ваза с трещиной, в которую все утекало.
Раньше все было так хорошо, так складно и просто. И вдруг полетело к чертям.
Он не был готов к этому.
И сломался.
Внутри у него все горело и распадалось.
И зацепиться было не за что.
В его небе теперь летали птицы с оторванными крыльями. По его Земле бродили люди с вырванными ногами. Волны его океана выкидывали на берег пережеванные акульи плавники.
Он тонул, и никто не мог ему помочь. Потому что никто не знал, что он есть и что тонет. Никто ничего не знал.
Никто не знал и о том, кто были эти убийцы и куда они потом делись. Нет, его, конечно же, расспросили обо всем. Но что он мог им сказать: они наверняка знали больше его.
Конечно, в соответствии с инструкцией, как-то к нему заглянул человек в штатском среднего возраста и средней наружности. Задал пару каких-то пустых вопросов. Так, приличия ради. Они оба понимали, что все это проформа.