Служка поднял на него преданные глаза.
И Гаиафа ударил его в лицо, вложив в удар всю свою злость и раздражение.
* * *
Жалко.
Жалко на пороге смерти понимать, что жизнь прожита зря.
Семья? Дом? Добро в нем?
Все это – земные вехи на жизненном пути, не более того.
Вестим ли вехам путь?
Знает ли камень, что в нем заключено, – жертвенник или гроб?
Знает ли железо, кем оно станет, – лемехом плуга или ножом разбойника?
Знает ли дерево, для чего оно срублено, – для колыбели или распятия?
Камень? Железо? Дерево?
Без души все это – прах и тлен.
Жалко душу.
Скрипнули ворота. Во двор вошли Суламитт и Ииссах. Суламитт сразу подошла к лежащему на скамье у очага отцу, Ииссах сел в углу двора на корточки, опираясь о стену.
– Как ты, отец?
Иошаат помолчал. Что тут скажешь? Он протянул дрожащую старческую руку, чтобы погладить дочь.
Из дома вышел Осий.
– Пришли?
– А где остальные? – спросил Ииссах из глубины двора.
– Мать с Хаддахом пошли в горы за целебными травами для отца, – сказала Суламитт и после паузы добавила: – Встретить бы их – устали, поди…
– Ох, и набегался я за день за овцами, – сказал Ииссах, потягиваясь и зевая.
И встретил недоумевающий взгляд Осия.
– Ииссах… Овец пригнал я!
– Мы оба набегались, – согласился Ииссах, выдерживая взгляд.
Осий опустил голову.
– Овечка оказалась резвая, – сказала Суламитт в сторону, поджав губы.
– Это была не овечка, – сказал Ииссах, добродушно улыбаясь.
Суламитт посмотрела на него.
– Бодливая козочка, – закончил Ииссах, все так же улыбаясь.
– Схожу за ними, – Суламитт порывисто поднялась с места.
– А кто нас накормит? – спросил Ииссах.
– Иди, сестра, – быстро сказал Осий, – я управлюсь.
Иошаат чуть слышно застонал.
– Что с тобой, отец? – Суламитт снова склонилась над ним.
Иошаат молчал, часто моргая, чтобы скрыть предательскую слезу.
Накрывать на стол – занятие ли для мужчины, его сына?
А уходить под вечер в горы на поиски родных – занятие ли для слабой женщины, его дочери?
Он снова застонал.
Когда это началось?
Где, в каком месте ровный, гладкий, поющий под инструментом брус моей судьбы, который я обстругивал собственными руками, перешел в перевитый, в сучках и узлах, дуплистый обрубок?
Когда я шел в Иевус, собирая последние силы, не ведая того позора и унижения, что меня ожидают в Храме?
Раньше, раньше!
Когда был распят Галилеянин на поспешно сделанном кресте, а здесь, в том же самом углу у стены, жалобно блеяла беленькая овечка?
Раньше, раньше!
Когда я холодел под взглядом члена Санхедрина с глазами снулой рыбы?
Раньше, раньше!
Когда Мириам лишилась чувств во время жертвоприношения при обрезании младенца? О Исаия, о Иезекииль, ведь я тогда уже знал, что у нас поселилась беда!
Так когда…
Ведь я…