Оценить:
 Рейтинг: 0

Доктор Вера. Анюта

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 19 >>
На страницу:
11 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
А когда Зинаиду вернули, замерзшую, тихую, будто окаменевшую, честное слово, я почувствовала себя виноватой. И вдвойне виноватой оттого, что сыну ее все хуже, что мучает его сильный жар, и мы с Наседкиным боимся – не начался ли у него перитонит.

…За эти дни мы не то чтобы свыклись с нашим положением, – свыкнуться с ним нельзя, – но как-то приспособились, что ли.

После появления Прусака немцы будто забыли о нас. Приезжал только на следующее утро какой-то солдат на мотоцикле за списком больных и персонала и укатил. Должно быть, им не до нас, что ли.

Этот самый «бефель» лежит у меня в чемодане под бельем, и я понемножечку уже забываю о топоре, висящем у меня над головой.

Все мы, даже тот паникер, что подозревал, будто я нарочно оставила госпиталь у врага, даже он верит теперь, что оккупация эта ненадолго. Немецкое радио целые дни дует марши и врет, что их генералы будто бы уже рассматривают в бинокль Москву. Никто у нас им не верит. Столицы им не видать. Об этом и разговоров уже в палатах не слышно. Лежат и гадают, когда нас освободят. Через месяц? Через два? К новому году? Мне все вспоминается та звезда, которую ты видел на небе, когда мы заблудились в тумане возле пионерского лагеря. Вот я теперь тоже вижу такую звезду и даже не верю, а знаю, что нашествие это как эпидемия – пока всех косит, но будет ей скоро конец. Я даже как-то перестала думать о том, что будет со мной после освобождения. Будь что будет, лишь бы скорее шли наши. Лишь бы возвращалось свое, родное, без чего, как видно, нашему человеку просто невозможно жить.

9

Тетя Феня вчера изрекла: человек не скотина, ко всему привыкает. Горько, чудовищно, но в общем-то верно. Мы вроде бы даже как-то свыклись с нашим кротовым существованием, и мне кажется, что тут, в темных наших подвалах, нам удается сохранять свой, советский микроклимат.

Мария Григорьевна, Феня, Антонина, те из выздоравливающих, кто уже двигается, совершают вылазки по разным хозяйственным делам. Сестра-хозяйка даже ходила в комендатуру, относила извещение о новых больных. Их четверо. Не очень серьезные случаи, но трое из них военные, один даже политрук роты, так что «бефель» снова нарушен, и у меня есть все основания быть наказанной «по немецким законам военного времени». Я это знаю, но ни на мгновение не колебалась, принимать их или не принимать.

А вот из госпиталя выходить боюсь. Просто физически боюсь солдат в чужой форме на наших улицах. Боюсь, что первый же патруль задержит меня, застрелит на месте или оправдаются эти упорные слухи, что ведутся облавы на молодых женщин и девушек, их будто бы хватают для офицерских домов терпимости. Ребятам тоже строго-настрого запретила выходить. Лишь иногда с темнотой мы выбираемся из подвала подышать свежим воздухом.

Новости нам приносит Наседкин. Ровно в восемь он появляется у нас, тщательно обмахивает веником валенки, сдирает с усов сосульки, греет руки над печкой. Затем достает из чемоданчика свой всегда безукоризненно наглаженный халат, шапочку, переобувается из валенок в тапки. Переодевшись, направляется прямо к койке Сухохлебова, и оттуда я слышу его кхеканье.

– Ну как ночь провели, голубчик?

– Да ничего, Иван Аристархович, спасибо. Ну, а как на улице?

Несколько минут они шушукаются. Потом Наседкин с Антониной отправляются в обход палат, и уже Сухохлебов рассказывает нам, что произошло в городе и, как мы все говорим, «на воле», то есть за линией фронта.

Не знаю, откуда у него эти новости и верны ли они, но известия в последнее время не так уж плохи. Впрочем, и по звуку артиллерийской перестрелки, время от времени доносящейся до нас, мы понимаем, что в наших краях все попытки гитлеровцев прорваться за реку «терпят фиску», как выражается наша Антонина. Их туда не пустили. Обещанный Гитлером парад немецких войск на Красной площади явно сорвался, хотя они еще и кричат, будто обстреливают Москву из дальнобойных пушек.

– Нет, Москвы им не видать, – говорит Сухохлебов, потирая руки. – Скоро такое начнется… – прибавляет он и так многозначительно смолкает, будто не старый лекарь, а сам Верховный Главнокомандующий сообщил ему о своих замыслах.

Все понимают: знать он об этом, конечно, не может. Но в его неистовой убежденности, что именно так и будет, – огромная сила. Даже самые заядлые брюзги и истерики, какие у нас, увы, имеются, даже они не пытаются спорить. Ему просто верят, и вера эта действует как живая вода.

– Откуда это у вас? Вы же не сходите с койки и не можете быть информированы больше, чем любой из нас, – спросила я его как-то.

Морщинки веселыми лучиками побежали от уголков его глаз.

– Я знаю столько же, сколько и вы, добрейший наш доктор Вера. Ничуть не больше. Но как-никак я кадровый военный. Это раз. И я большевик – это два. Старый, много повидавший большевик. Вот и все мои тайны. Вы, врач, по разным известным вам признакам ставите больным диагноз. Вот и я пытаюсь.

Не знаю, уж кто, Наседкин, Мудрик или любезнейшая Антонина, возвращаясь из своих ночных вояжей, приносят ему новости, но только он осведомлен и о том, что происходит в городе. Тоже в общем-то неплохо: из-под Москвы на запад непрерывно идут поезда и автоколонны с ранеными немцами. В последние дни их транспортируют даже самолетами. Под сортировочные госпитали заняли все больницы, здание обкома, облисполкома, общежитие педагогического института, школы. Мертвых не успевают даже хоронить. Их так и везут куда-то на машинах через город, навалом, будто дрова. И мы радуемся. Радуемся даже тому, что недавно наша авиация накрыла и уничтожила помещение трамвайного парка, которое, говорят, в этот день было тесно набито санитарными машинами. Радуемся, что кто-то в городе запалил их продовольственные склады и что неизвестный человек, которого так и не поймали, ранил военного коменданта прямо у него в кабинете и что комендант, по рассказам, отдал богу душу по пути к санитарному самолету.

Нет, вести ободряющие. Действуют они на моих подопечных гораздо эффективнее, чем самые сильные успокаивающие средства, которых, к слову сказать, у нас давно уже не хватает. Однажды после ухода Наседкина Сухохлебов показал мне листовку. Она была явно отклеена со стены, заскорузла от клейстера, разорвана. Но все же можно разобрать и сообщение Советского Информбюро, и заметку в конце сводки, в которой говорилось, что советская авиация массированным налетом в районе станции В. разбомбила четыре эшелона с живой силой и техникой противника. Мы вспомнили, как позапрошлую ночь глухо рокотало в южной части города и как зарево там распахнулось на полнеба. Сразу поняли, что это за таинственный город В. Поняли и порадовались: нет, мы не забыты.

Заскорузлый от клейстера листок этот до самого вечера гулял по палатам, с койки на койку, из рук в руки, и даже Даша, прядильщица с «Большевички», у которой роговицы опалены при тушении зажигалок и которая ходит с глазной повязкой, долго щупала этот листок. И, конечно, благодаря этому листку день у нас прошел тихо – ни одной истерики, ни одной ссоры, ни одной перебранки. Казалось, даже раны и ожоги не так сильно мучили в этот день и самые нетерпеливые спокойно переносили перевязки. Сказала об этом Сухохлебову. Он улыбнулся куда-то внутрь себя.

– Ну что же, мы материалисты, нам в чудеса верить не положено. А в силу слова верьте сколько угодно. Хорошее большевистское слово – сила вполне материальная.

А вот меня листовка эта не успокоила. Наоборот, взволновала. Кругом борьба. Борьба не на жизнь, а на смерть – на фронте и тут вот, в тылу врага. Кто-то зажигает склады, кто-то стреляет в коменданта, взрывает эшелоны, портит мосты. А я вот сижу в своих подвалах, боюсь на улицу нос высунуть. Стыдно признаться. Семен, но я еще не решилась даже дойти до домика твоего отца, не знаю, цел ли он, хотя до него от нас десять минут ходу. Боюсь, просто боюсь. И вот сейчас листовка эта лежит передо мной, прижатая к столу какой-то склянкой. Лежит как живой упрек моему малодушию и трусости. Я боюсь выйти на улицу, трясусь при виде какого-нибудь вшивого фрица, все время думаю об этом проклятом «бефеле», который приходится все время нарушать, о наказании, которое меня за это ждет, если все откроется. Я даже вздрагиваю и сжимаюсь, когда хлопает блок входной двери.

Но почему, почему, Семен, у тебя, человека мужественного, волевого, такая трусливая жена?

10

Впрочем, с немцами, которые с недавних пор надзирают за нашим госпиталем, я все-таки научилась держаться, мне кажется, правильно.

Теперь они появляются у нас дважды в неделю, с точностью, будто на работу, – ровно в одиннадцать. Они из санитарного отдела комендатуры. Обычно их трое – двое офицеров и солдат, не знаю уж, зачем они его с собой таскают. Старший из них – капитан, доктор Краус, медик, высокий, сутуловатый, лысый, в очках без оправы и с золотыми оглобельками, заправленными за большие, оттопыренные уши. Тетя Феня окрестила его «Толстолобик». И действительно, шишковатый лоб его необыкновенно высок и как бы нависает над лицом. Это неторопливый человек с усталыми глазами, тихим голосом. Во рту или в руке у него всегда трубка, но я не помню, чтобы он хоть раз ее курил. Второй – уже известный нам Прусак, препротивная личность в лейтенантском звании, в присутствии Крауса ведущая себя смирно, даже подобострастно. Солдаты меняются.

Появляются они всегда одинаково, будто совершают какой-то ритуал. Стук, распахивается дверь. Настороженно вглядываюсь в полутьму, грохоча сапогами, входит солдат и, застывая у двери, кладет руки на автомат. За ним, сгибаясь, чтобы не удариться лбом о косяк, появляется Толстолобик и, наконец, соблюдая почтительную дистанцию, – Прусак. Солдат так и остается у двери, а офицеры направляются ко мне. Краус наклоняет голову и начинает говорить, а Прусак, вероятно, опережая его, переводит все одну и ту же фразу:

– Господин доктор Краус свидетельствует свое уважение доктору пани лекарке Вере и выражает надежду, что она чувствует себя хорошо, потому что у нее отличный вид и превосходный цвет лица.

Толстолобик еще раз кланяется, но мне смешно. Ведь он умнее и интеллигентнее этого пошлого приветствия, должно быть, однажды и навсегда вызубренного Прусаком.

Затем задается вопрос о поступлениях. Поступления теперь редки. Это жертвы бомбежек, пожаров. Осколочные ранения. Ожоги. Вчера, ночью, правда, привели раненого летчика. Его прятали где-то в рабочем общежитии, но рана воспалилась, потребовались медицинская помощь и квалифицированный уход. Я помню, конечно, этот «бефель», но появление новичка меня уже не испугало: семь бед – один ответ. Уничтожили его одежду, нижнее белье, постригли беднягу ужасной нашей машинкой, после чего голова его стала похожа на облезлую шапку. Сочинили для него легенду.

Легенда – это уже сухохлебовское нововведение. Он настоял, чтобы каждый военный сочинил для себя легенду, объясняющую, где он работал в городе, как сюда попал, где был ранен, кем доставлен. Эти легенды вызубриваются назубок, и Сухохлебов сам экзаменует усвоение. Он почему-то придает этому особое значение, хотя пока что ни одному из наших ни разу не приходилось пускать эти легенды в ход.

Не знаю, может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что Толстолобик вообще не интересуется, откуда и кто новые больные. Прусак же обычно весь настораживается. Подскакивает к койке новичка и, глядя на него в упор, задает тоже известные всем нам вопросы:

– Большевик? Комиссар? Еврей? – Лицо его при этом морщится, а носик так и ходит.

Получив в ответ три уверенных «нет», он некоторое время с сомнением смотрит в лицо спрошенного, потом многозначительно кивает головой и передает свое резюме Толстолобику. Иногда что-то в этих «нет», должно быть, кажется ему подозрительным. Он сообщает Толстолобику о своих сомнениях, но тот брезгливо отмахивается. Потом они, набросив халаты, обходят палаты, причем Толстолобик идет, явно скучая, зато Прусак с подчеркнутым усердием заглядывает в лица больных, под кровати, на кухню, в кладовку. К этому рвению своего подчиненного Толстолобик относится с подчеркнутым пренебрежением. Вообще они, должно быть, не терпят и побаиваются друг друга.

Может быть, мне только кажется, но я начинаю думать, что этот Краус, немолодой немецкий врач, немножко симпатизирует мне. Однажды он зашел в «зашкафник», присел на табурет, достал из кармана бумажник, вынул фотографию, показал мне. На ней изображены крупная женщина и два рослых симпатичных парня. Моих школьных познаний немецкого хватило лишь на то, чтобы понять: жена и сыновья, оба солдаты, и, слава богу, один сейчас во Франции, а другой – в Африке, в войсках генерала Роммеля, а не здесь, в этой холодной и страшной стране.

Уходя, Толстолобик вынул из подсумка две плитки шоколада, протянул Стальке и Домке. Политичный Домка сделал вид, что не заметил, отвернулся, ковыряя сучок на тыльной стороне шкафа. Сталька оттолкнула руку, протягивающую шоколад. Я испугалась. Толстолобик вздохнул, покачал головой и вышел из нашего «зашкафника», оставив шоколад на столе.

– Ауфвидерзеен, фрау Вера!

– До свидания, господин Краус!

Тут, Семен, я должна тебе признаться в дрянном поступке: я не вернула шоколад и не сказала никому, даже Сухохлебову об этом злосчастном подарке. Очень хотелось побаловать ребят этим лакомством. Но они у нас народ твердый, заставили меня разделить плитки на мельчайшие дольки, а Сталька раздавала потом по крошке всем нашим подземным жителям.

Первую дольку, конечно же, получил Сухохлебов. Просто понять не могу, чем этот человек приворожил ребят. Не только моих, но и бедного Василька, койку которого, по его просьбе, даже поставили теперь рядом с Сухохлебовым. Вот и еще одно сходство между вами. Тебя ведь, Семен, дети тоже любили.

– Нам вас, Василий Харитонович, сам господь бог послал, – брякнула ему как-то тетя Феня.

– Ну что ж, не очень, конечно, четкая формулировка, Федосья Ивановна, но раз не отдел кадров, то, может быть, и господь бог, шут его знает, – согласился он.

И все-то он понимает. До всего ему дело. Тут как-то Мария Григорьевна посокрушалась о плохом питании, и возникла у них идея организовать целую экспедицию. Я уже говорила, что хирургический корпус вместе с кухней и кладовыми, где хранились запасы, разрушен, но не сгорел. Вот и посокрушались они, сколько продуктов завалено в этих кладовых.

– А какие там продукты? – поинтересовался Сухохлебов.

– Да разные. Крупы, горох. Консервов не больно много, но и консервы были. Ящиков десять. И масло – чуть начатая бочка… Мало ли… Вот, все пропало. – И она даже слюнки с шумом подтянула.

– А почему пропало? Консервы-то не гниют, – сказал Сухохлебов и даже приподнялся на локте. – Раз не было пожара, целы консервы. А что, если попытаться раскопать?..

Мария Григорьевна некоторое время сидела молча, пожевывая губами. Она не умеет у нас быстро решать. Посидела вот так. Потом встала и сказала:

– Попробуем, – и ушла.

<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 19 >>
На страницу:
11 из 19