– Вам тетя Феня говорила: тут парень какой-то заросший приходил… Как вы думаете, о ком он заботится?
– Доставит – узнаем, чего зря голову ломать. Катайте, катайте бинты, это ведь как семечки грызть…
И действительно, однообразное занятие это успокоило. Даже самая страшная мысль, которая, как азотная кислота, разъедает мне душу, мысль о том, что я, жена человека, осужденного по таким статьям, вместе с детьми оказалась у немцев, даже эта мысль тускнеет и притупляется.
– Подсчитала я тут харчи наши. Маловато. На теперешний состав от силы недели на три хватит, – размышляет вслух Мария Григорьевна. А руки работают, работают. Работают, как умные, ловкие механизмы, действующие сами по себе. – Что делать станем?.. К гитлеровцам за харчами не сунешься? Нет. Стало быть, самим добывать… Где? Знать бы точно, когда там наши соберутся с силами и дадут им по шее. И дадут ли, прежде чем нас голодуха за горло схватит… Ведь далеко не ушли. На Волге уперлись. Слышите их разговор?
Действительно, из-за реки глухо доносилась отдаленная канонада. Мария Григорьевна не утешает, нет. Просто раздумывает вслух. И как мне дороги это ее спокойствие, ее исполненное веры «дадут по шее». В этом она не сомневается. И в том, что скоро дадут, не сомневается тоже. Даже вон продукты хочет рассчитать… Но, в самом деле, как же быть с продуктами, медикаментами, инструментами? Кто нас снабдит? Каюсь, в горячке страшных этих событий я даже и не подумала об этом. А эта женщина, оказывается, уже и позаботилась.
– Ну, с бельем мы пока выйдем, – продолжает Мария Григорьевна. – Тут мы с Федосьей вечером в развалинах до кастелянской ходок отыскали. Цело белье, хоть водой и плесенью тронуто. Посмотрели – сойдет, если проветрить и высушить. Вот только помногу вешать сразу нельзя. Как раз немца приманишь. Он, говорят, до барахла, ух, жаден. Придется помаленьку. Но с бельем не беспокойтесь, с бельем обойдемся, а вот харчи…
Закатала бинт, отложила в аккуратную стопку. Взялась за другой. За этим нехитрым делом я позабыла даже и о немцах, и о незваном госте с плюшевой бородкой. Катаем бинты и обсуждаем дела, будто на утренней врачебной летучке. У меня ведь не меньше проблем: на шестьдесят раненых один врач, две сестры, из которых одна хозяйка, а другая всего-навсего хирургическая няня… Вместо трех – единственный санитарный пост.
– Это тоже большой вопрос, – соглашается Мария Григорьевна. – Однако это дело обходимое. Я, может, вы слышали, вдовой за вдовца вышла. У него трое мальцов, у меня одна девчонка. Четверо. Двоих вместе народили – шестеро… Семья. Сам работал, и я работала. У нас так дело было налажено – старшие за младшими ходили, стирать, стряпать, штопать мне помогали. И вот всех подняла. Сейчас двое в пехоте, один летчик, а дочка санинструктор в санбате, все воюют, а младшие с дедом в эвакуации. Насчет людей, Вера Николаевна, не бойтесь, в большой семье один одному помогает. Ходячие вон и сейчас уголь носят, печки топят, столярничают, тетки, что покрепче, посуду моют, кухарят. У нас основной вопрос какой? Автоклав – в тазах много ли накипятишь?.. Все думаю: а ведь тут, под развалинами, где-то четыре лежат. Красавцы. Неужели ни один не уцелел? Вот все мечтаю: откопать бы да и к нашим печам приспособить. А?
Она катает свой бинт, а я свой. Продукты, штаты, автоклав… Неужели она уже свыклась с тем, что город оккупирован?
– Вот вы давеча в палате сказали: «Немцы люди». Вы в это верите?
– Не звери ж. Были ж давеча… Я вот прикинула: какой расчет им нас обижать – хворые, калечные, к чему их убивать? Сами помрем. Однако, – собеседница понижает голос и вместе с бинтами приближается ко мне, – однако тех, кто командиры и политсостав, надобно нам остричь. Форму-то их, вы уж извините, Вера Николаевна, без вашего разрешения, пока вы Васятку оперировали, мы тут сожгли.
– Как сожгли? – чуть не вскрикиваю я.
– В печах, – спокойно отвечает собеседница. – А ну как немец догадается, что у нас тут половина солдаты, да еще ком- и политсостав… Другой разговор с нами поведет. Вот тут уж, верно, нам несдобровать.
– А как же мы их оденем, когда поправятся?
– Тут, как Федосья наша говорит, бог даст день, бог даст и хлеб… Что-нибудь придумаем… Люди помогут.
– Какие люди?
– Как какие? Наши же, советские.
Все это произносится так обдуманно, что и у меня появляется надежда: все действительно преодолимо.
– Вы просто золото, Мария Григорьевна.
– Самоварное, – без улыбки поправляет она.
– Все вы знаете, все умеете.
– Вам бы, Вера Николаевна, мою жизнь прожить, с шестью детьми да с мужем, которого в получку от пивной хоть паровозом оттаскивай, тоже научились бы сметану из камня выжимать. Федосья вон говорит: «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет». Споем и мы нашу песню… Прилегли бы вы малость. После бинтов небось уж и в сон клонит.
Я иду в свой угол, но лечь не удается. У входа шум, осторожные шаги, приглушенные голоса. Как-то уж механически спешу навстречу этому шуму. Мария Григорьевна опередила меня и, оказавшись первой у входа, поднимает ацетиленовую лампу.
– Тише вы! Спят же люди.
6
Первым в проеме двери появляется наш знакомый с плюшевой бородкой. В паре с высокой, крупной теткой, закутанной в темный платок, он тащит носилки. Кто на них – не видно. Он закрыт с головой пестрым стеганым одеялом, искусством набирать которые из разноцветных лоскутков славятся старые текстильщицы. Из-под одеяла видны ноги в растоптанных валенках с толстыми подошвами. Все – и носилки и люди – густо облеплены мягким снегом.
– Антифашистская погодка, – произносит плюшевая борода и, сорвав с головы шапку, принимается осторожно сбивать снег с пестрого одеяла. – Ну, начальнички, койка готова? Командуйте, куда нести.
Женщина в шали боязливо вглядывается в тьму палат, и тут я замечаю странность в ее одежде – все ей мало, узко, коротко. Руки торчат чуть не по локти, юбка не скрывает колен и так узка, что вот-вот треснет по швам. А на крупных ногах – хромовые командирские сапожки. Прошу мне посветить, приподнимаю одеяло. На носилках – пожилой человек с измученным лицом, тоже точно бы выросший из своей одежды. Он так высок, что на носилках не уместился. Ноги свисают с полотнища. Совершенно неподвижен, будто мертв, но глаза открыты и смотрят из глубины темных впадин измученно, страдальчески. Присев возле него на корточки, спрашиваю:
– Вы меня слышите?
Он закрывает глаза, и я понимаю: слышит.
– Что с вами? Что вы чувствуете?
Молчит, лишь кривая усмешка трогает угол его большого рта. Я без труда расшифровываю: неужели, мол, сами не видите?
– Что с ним произошло? Кто он? Откуда?
– Стало быть, порядок прежний? – насмешливо отвечает плюшевая борода. – Анкеточка? Возраст? Пол? Национальность? Состоял ли в других партиях? Нет ли родственников за границей?
– Он тяжело контужен, – отвечает женщина тоненьким детским голоском, таким неожиданным при ее массивной фигуре.
Теперь она сбросила шаль на плечи и оказалась молодой рыжей девицей с розовым, как у всех рыжих, лицом, густо побрызганным по лбу и переносью крупными веснушками.
– Старший санинструктор Антонина Садикова, – рекомендуется она мне и даже пристукивает каблуками хромовых своих сапожек.
– Антон, – с усмешкой поправляет плюшевая борода. – Царь-девица, дайте ей точку опоры, и она одной рукой выжмет все ваше лечебное заведение. – И вдруг, остановившись, тоже вытягивается: – Виноват. – Это уже явно в ответ на взгляд, брошенный в его сторону с носилок.
Действительно, в пожилом человеке с измученным, длинноносым лицом, обметанным неопрятной платиновой щетиной, есть что-то значительное, внушающее невольное уважение. Большой рот полуоткрыт. Крупные растрескавшиеся губы запеклись. Серые, широко посаженные глаза лихорадочно сверкают. Без термометра ясно – жар. Он облизывает воспаленные губы, выжимая ломкую, вымученную улыбку, и что-то рокочет таким глубоким басом, будто звуки вылетают из глубины кувшина.
Но слов не разобрать.
– Что вы говорите? Где болит?
Наклоняюсь, почти приставляю ухо к его губам. И разбираю:
– Диагноз Антона правильный – контузия, обостренная гриппом. Лежу вот. – И улыбается измученно и даже виновато.
Койку мы приготовили в первом отсеке, недалеко от моего «зашкафника». Когда перекладываем новичка с носилок, убеждаюсь, что плюшевая борода права. Девица, которую они именуют мужским именем, поражает всех силой. Она без напряжения и очень ловко подхватывает больного, поднимает на руки, держит, пока Мария Григорьевна откидывает одеяло, а потом бережно, не выказав при этом особого напряжения, опускает на простыни.
– Ух ты! – восхищенно произносит Домка, который, конечно, уже вертится тут в своем халате, стараясь чем-нибудь помочь.
– Вот тебе и «ух ты», товарищ врач, – подмигивает ему плюшевая борода, от которого сильно попахивает водкой. – Она унтерман, не понимаешь? В цирк ходил когда-нибудь? Ну вот, так она в цирке четырех мужчин под куполом на перше носила.
– Вы из цирка? – Домка с жадным интересом смотрит на рыжую царь-девицу.
– Ага, – с детским простодушием детским голоском подтверждает она.
– А вы тоже циркач? – обращается Домка к плюшевой бороде.
– Не циркач, а цирковой, товарищ доктор. Один-Мудрик-один. Ар-р-ригинальный номер… Жонглер с гранатами.